Страница 7 из 14
Как случилось, что учитель истории и естественных наук угодил в лейтенанты, я так и не понял из его рассказов, ибо сам в немецком не очень крепок, французский же незнаком Мендеру по причине мистического ужаса перед всем французским и италианским, а русский он освоил совсем недавно, да и то едва, так что понимать его смешно и мучительно. Очень может быть, что звуки военного оркестра, или дамский восторг, или страсть к неизведанному, или патриотические ураганы – все это и привело его к тому, что он нес караульную службу среди завоеванных италианцев. Во всяком случае, вернувшись в Линц, австриец с умилением облачился в цивильное, понимая, что просто изучать историю гораздо приятнее, нежели ее вершить. Однако не успел он отдохнуть от стремительного бегства, как маршалы Бонапарта замаячили на изумрудных берегах Дуная. Он снова натянул мундир, твердо уверовав, что Бонапартово войско явилось за ним, подстрекаемое мстительными италианцами, и решил отбиваться. Под Эберсбрунном он снова растерял своих солдат, и я отпаивал его на нашем биваке и приводил в чувстве. Мы там сами кое-как увиливали от маршала Мортье по ноябрьской грязище, кружа возле Кремса, и Франц Мендер топал вместе с нами, не понимая, где искать свой отряд. Стройный, гладковыбритый, востроносенький, голубоглазый, он выкрикивал цитаты из Плиния и Тацита, словно проклятия в адрес французов, а когда успокаивался, признавался мне, краснея, что почти точно так же кричали ему италианцы, когда он ворвался к ним с австрийской армией однажды… «Это м ы ничего не помним, – шептал он, – а история помнит все. – И еще тише: – Французы преследуют меня, поверьте. Стоит мне сейчас исчезнуть, и они оставят вас в покое…» И безумие вспыхивало в его голубых детских глазах. «Ешь кашу, Франц Иванович, – говорил я союзнику браво, – и не болтай вздора».
Мы храбро сражались под Кремсом, но нас побили, и теперь вся наша стратегия заключалась в отступлении. Темной ночью по оврагам и бездорожью торопились мы в Голлабрун, пока известие от Милорадовича не утешило нас: он сообщал Кутузову, что ненастье остановило Мортье у переправы через Дунай, и мы вздохнули с облегчением. Багратион, войско которого оставили в заслон, присоединился к нам, потеряв две тысячи убитыми. Из Петербурга донеслись рукоплескания. По дороге в Голлабрун в спешке и мраке Франц Мендер исчез, но мы не могли позабыть безумного австрийца, ибо французы, как он предсказывал, действительно на какое-то время оставили нас в покое.
Обезумевший от идеи, что возмездие за мелкие пакости на италианской земле теперь в лице французов идет за ним по пятам, Франц Иоганн Мендер умолк и затерялся где-то в центре Европы. Я прихромал в свое калужское, в Липеньки мои дорогие, где Тимоша обвил мою шею еще не окрепшими ручками, где Сонечка в розовом платье, бледная и изможденная, рыдала, глядя, как я неуклюже хромаю, разыгрывая легкомысленного вояку, и я понял, что мы теперь одни на всем белом свете, одни, одни, если не считать Варвары… если не считать Варвары… хотя теперь-то считать незачем… Вздорный счет, пустая память, напрасные мои сетования – все со мной, пусть и умрет со мной…
Написал нынче графу Сен-При письмо с просьбой пристроить рвущегося послужить Тимошу к нему в Егерский полк. Все-таки будет мальчик под глазом боевого товарища, отменного командира и доброго человека. Граф Сен-При отличился под проклятым Аустерлицем и даже получил Георгия 4-й степени. Там мы расстались. Впоследствии он наезжал ко мне, однако, будучи из французских эмигрантов, горячо не соглашался с моими пристрастиями к Бонапартову гению. Впрочем, это не мешало нам оставаться добрыми товарищами, мне нравились его порывистость, суровость в бою и почти девичья мягкость в душе. Он был глубоко образован и вообще умен и находил удовольствие в моих склонностях к злословию.
Ах, Аустерлиц, Аустерлиц! И юношеские года, и лет военных череда – все представляется мне вздором, но лед оачанского пруда во сне иль наяву всегда перед моим потухшим взором…
…Да, и вдруг на рождество седьмого года пришло из Австрии письмо в конверте, захватанном хмельными почтарями, письмо с мольбой о помощи от Франца Иоганна бендера.
«Достославный господин генерал, – писал злополучный историк, – я бы никогда не осмелился обеспокоить Вас в Вашем заслуженном уединении, если бы не крайние обстоятельства. Господин генерал, я обложен, как волк в логове: французы по наущению ломбардцев преследуют меня по пятам, вся их военная машина, вернее, вся их военная деятельность – не что иное, как стремление осуществить акт возмездия надо мной! Господин генерал, прошли годы, и мне, человеку по природе мирному и доброму, открылось многое из того, чему в молодые годы я не придавал значения. Теперь во мне нет юношеской самонадеянности, былого легкомыслия и слепого доверия к псевдопатриотическому тарараму, что позволяло мне считать итальянцев осчастливленными моим присутствием в их виноградниках. Хотя я был всего лишь жалкой щепкой в море австрийского оружия, однако сознаю, что именно я избран Богом из всех моих соотечественников, когда Господь решил, что уже пришла пора платить за содеянное. Господин генерал, я не ропщу. Я осознал также, что церковь – лишь ступень, чтобы приблизиться к Небесному Отцу, а для замаливания грехов дается жизнь. Я не боюсь смерти, господин генерал, ее не миновать. Я боюсь, что, когда меня настигнут и провозгласят единственным ответчиком за жестокую бездумную расчетливость остальных, я не вынесу столь громкого титула. Героем и злодеем надобно родиться. Как странно, что именно я, рожденный маленьким человеком, предназначен Высшими Силами для искупления всеобщих страстей… Когда Вы там, под Кремсом, склонились надо мной с высоты Вашего гигантского роста, Ваше круглое лицо показалось мне исполненным доброты, и я прочитал в Ваших глазах не только солдатское участие, но и понимание моей трагедии. Господин генерал, ведь мы были детьми одной Природы и, как все Дети, с искренним вожделением претендовали на чужие игрушки. Господин генерал, я честен и деятелен.
Мне не страшен труд. Быть может, в Вашей благословенной стране мне удастся хоть на время обрести покой, собраться с мыслями и с достоинством исполнить.свое предназначение. О, какое несчастье, что именно я намечен жертвой общего искупления! Какая тяжесть, господин генерал! Я буду ждать Вашего решения, уповая на Ваше милосердие. Надеюсь, что Вы в добром здравии и все так же великодушны, и просьба ничтожного избранника Высших Сил не обременит Вас.
Остаюсь, господин генерал, в страстном ожидании Вашего скорого и справедливого решения, ибо не сомневаюсь, что мои сумбурные каракули будут Вам переведены с возможной точностью и незамедлительностью.
Ваш земной брат по оружию, по страданию, по любви к жизни
Франц Иоганн Мендер.
P. S. За все, за все надо платить, а где взять?»
Что осталось делать бедному хромому отставному генералу, знающему, во что превращается блаженство в чужом винограднике, когда тебе дадут по худенькой самонадеянной шее? Я пригласил этого несчастного страдальца в Липеньки, хотя успел позабыть его лицо и голос. Черт с ним, пусть спасает душу, историк. Ведь это любопытно. Наконец, нас связывало многое, если подумать: солдатский костер, каша, нелепица встречи и расставания, и знакомые нотки, посверкивающие время от времени в полубредовом бормотании австрийца, и, конечно, совместное ноябрьское бегство по европейским весям.
Сонечка тогда еще была с нами, и Франц Иванович мог тараторить на своем языке и удивляться, как ловко эта молодая дама с потухшим взором делает доступными наши беседы. «Спроси-ка его, Сонечка, – сказал я, – как ему удалось сохранить бодрость и свежесть, несмотря на ужас, о котором он мне поведал в письме?» Мендер затараторил торопливо, но с достоинством, при этом сияя и показывая острые белые зубки. «Милостивый государь, произошло чудо, – сказала Сонечка бесстрастно. – Я ехал по российским просторам две недели, и им не было конца. Я понял, как далеки мои преследователи, как они бессильны досаждать мне, и я подумал: предназначение предназначением, но ничтожность маленького человечка на этих громадных просторах постепенно превращается в преимущество. И я почувствовал, что излечиваюсь. О, какие пространства!»