Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 154

— Сказывай.

Все заговорили хором. Чувствуя, что их затея приходится по мысли Иоанну, советники заметно осмелели. Робкая застенчивость сменилась хвастливою гордостью. Каждый изо всех сил стремился доказать, что им первым придуман хитрый выход. Лишь Годунов скромно тупился, изредка вливая в общий гомон два-три слова. И потому что все перекрикивали друг друга, царю казалось, будто дело говорит один Борис.

Наконец всё стихло. Грозный облокотился о спину Годунова.

— А ежели Симеон да с потехи и впрямь полюбится Русии?

Фуников прищёлкнул пальцем.

— А либо у стряпчих не хватит зелья, чтоб извести не единого, а сорок сороков Бекбулатовичей, князьков татарских?

Тяжело поднявшись, Иоанн раздумчиво поглядел через оконце на чёрный Кремль. Вдруг он отшвырнул посох и, закинув за голову руки, расхохотался.

— Так лют яз, по земщине выходит? А не покажете ли милость, князь-бояре, челом ударить касимовскому Симеону, что замест меня засядет на стол московской? — И, обрываясь, властно взмахнул рукой: — Волю! Быть отсель Бекбулатовичу царём и великим князем! Пускай володеет земщиной! Пиши грамоту, Борис!

Годунов вздрогнул.

«А что, ежели прознается затея? — подумалось ему. — Не позабыть ни земским, ни митрополиту той грамоты по гроб».

Он конфузливо улыбнулся и с глубоким вздохом объявил:

— Сам ведаешь, мой государь! Грамматичного ученья яз не сведый до мала от юности, яко ни простым буквам навычен бе.

Царь шутливо погрозился.

— Гоже. Напишет Висковатой под твой подсказ.

Лёгким движением головы отпустив советников, он благодарно воздел к небу руки.

— Ты еси премудрый. Тебе слава и честь, и поклонение, и благодарение.

И, почесав бороду, просто прибавил:

— Тебе, Отец, чистая моя молитва, а мне для твоей же славы могутная казна.

Земские бояре растерялись: пошто ушёл из Кремля на Покровку, а потом в Александровскую слободу Иоанн, оставив касимовскому хану, татарину крещёному, стол московский? Чуяли вотчинники, что неспроста такой потехой тешится великий князь.

А опальные снова подняли головы.

— Лихо было ему при высокородных? — радостно потирали руки соседи по украйным усадьбам, Замятня и Прозоровский. — Мы-ста велеречивы да супротивны больно! То ли Скуратовы да Биркины! Что ни скричит петух, то куры все — да, да, да, да. А и пришло к тому, недалече та пора, ударит нам челом: «Покажите милость! Приходите, яко издревле ведётся, володеть и править вкупе!» И потихоньку стали складывать добро в дорогу на дедовы места.

Что ни день — приезжали в слободу со всех концов разведчики-князья. Грозный принимал всех одинаково: с поклоном и смиренною улыбкою. В чёрной рясе и выцветшей скуфейке царь выглядел таким пришибленным и жалким, что даже у лютых его врагов больно сжималось сердце.

Князь Пётр Горенской[172] сидел до сумерек в келье Иоанна. Вместе с ним молился и пил из общего ковша простую воду да тешился просяными лепёшками, густо посыпанными, солью.

Перед расставанием Грозный облобызался с гостем, поклонился ему в пояс по монашескому чину и со вздохом обронил:

— Велики грехи мои, боярин. Другойцы така туга на сердце ляжет — живот не мил. И веры нету, спасусь ли в недостойных своих молениях!

Голова его сиротливо склонилась на острое плечо.

— Концом бы живота пожаловал меня Господь. Избавил бы от злой туги.

Горенской в страхе отступил.

— Не ропщи, царь. Не внемли гласу сатаны. То он совращает дух.

И ласково, точно баюкая:

— Мало ль кречетов да аргамаков у тебя? Изведи кручину потехою да… (он запнулся, но тотчас же голос его окреп) дружбой нерушимой с земщиной высокородной.

На мгновение скрестились два острых взгляда и погасли.

Глаза царя снова заволоклись дымкою печали.

— Так-то, боярин! Были у меня и кречеты добрые, да поизвелись: охотою не тешусь; пришли на меня кручины великие; был охоч и до аргамаков-жеребцов добрых, до палок железных с наводом, до пищалей ручных, чтоб были цельны и легки. А ныне никакая потеха в потеху…

Едва Горенской скрылся за поворотом сеней, в царёву келью, через потайную дверь, вошёл выряженный послушником Фуников. Тонкие губы его собрались в лукавую усмешку. Простодушно, по-детски, светились ясные глаза.

Грозный подошёл вплотную к казначею.

— Аль вести?

— Ходят, царь, наши языки…





— Про то сам ведаю! А прок?

Фуников перевёл невинный взгляд свой на окно.

— Всюду посеяли ропот те людишки, государь. Дескать, собора волим, а на соборе — бить челом от всея Русии природному царю Иоанну Васильевичу!

— И бояре?

Казначей сунул глубоко в нос себе мизинец.

— Айне долог час, волей ли, неволей, челом ударят и бояре. Распотешимся мы ужо в те поры с Горенскими да протчею крамолой!

Он вытер губы и приложился к руке царя.

— Надоумили мы с Борисом новую тебе забаву.

Грозный приклонил любопытно ухо.

Лихо затеял Симеон. Сами собой сжимались кулаки у бояр, и наливались ненавистью глаза. Слыхано ли, чтобы для зелья целебного занадобились блохи из постели господарской?

Но дьяки, подьячие, недельщики, губные старосты — были неумолимы.

— Волит Бекбулатович колпак[173] блох княжьих, а наша стать — холопья: не прошибить той грамоты лбишками приказных!

Про себя зло бранились бояре, а постели подставляли. Осилишь нешто худородного татарина кулаком, коли стрельцы ему, точно природному царю, крест целовали!

От Константина-Елены дня до святой княгини Ольги[174] собирали блох.

Под конец сдались окольничие, ударили челом Симеону:

— Велик колпак, батюшка: почитай шесть батманов с лихвой зерна схоронишь в нём. Нешто нагнать в него таку силищу блошью?! Да к тому же грех-то, прости ты, Господи, — скачут ещё те блохи окаянные, склевали б их вороны!

Бекбулатович снарядил в Александровскую слободу гонца.

Грозный сидел с советниками за убогим столом и, надрываясь от хохота, слушал весть.

На звоннице заблаговестили к вечерне.

Иоанн поднялся и с глубоким чувством перекрестился. За ним вскочили остальные.

— Звон-то сколь сладостен, великой Боже мой! — выдохнул елейно царь. — Воистину, велелепен Бог Господь!

И, направляясь к двери, обратился к гонцу:

— Наказываю яз Симеону любезному без малого колпак. — Он подмигнул и захватил нижней губой в рот усы. — А ежели недохват, — поглазел бы…

Его давил смех. Ряса на спине то собиралась глубокими бороздами, то расправлялась, упруго облегая выдавшиеся ключицы. Распущенные полы колыхались, как на ветру. Это делало царя похожим на чёрную чудовищную птицу, приготовившуюся схватить ещё не видную, но сладострастно щекочущую уже обоняние верную добычу.

— …поглазел бы… в постельках… у боярынь… ге-ге-ге-ге. У боярынь да у боярышень, у горлиц, в ангельских постельках… ге-ге-ге-ге!

Каждый день Иоанн выслушивал гонцов и веселел.

Бояре негодовали. Видывали они от Грозного позоры; но — чтобы в светлицы, к их жёнам и дочерям, врывались смерды да обыскивали по постелям, — не бывало николи!

И всё чаще слышалось в хоромах господарских:

— Краше, коль туда идёт, поношения терпеть от природного царя, нежели выносить издеву от татарвы крещёной!

А Симеон, что ни день, получал из слободы грамоту за грамотой и выдавал их земщине как свою волю.

Зачастили в слободу князья-бояре, вели осторожную беседу с царём, били челом на касимовского хана.

172

Горенский Пётр Иванович — из князей, ветвь князей Оболенских; кравчий, казнён в 1565 году.

173

Колпак — мера, около тонны.

174

От Константина-Елены дня до святой княгини Ольги… — С 21 мая (3 июня) до 11 (24) июля. День памяти святых равноапостольных Константина и Елены (см. о них примеч. к стр. 369) служил в сельском хозяйстве главным сроком для посевов льна, почему и самый день их поминовения известен под названиями Длинные льны, Леносевки или Ленницы (в последних перекличка с именем Елены, Олены). Ольга (?—969), в крещении Елена, — святая, жена киевского великого князя Игоря. Правила в малолетство сына Святослава и во время его походов. Подавила восстание древлян. Около 957 г. приняла христианство.