Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 56

— Джон… Джон!

Ах, чтоб тебя, на знакомство набиваешься?

— А я Федька. Значит, Федор.

Тому любо:

— Ф-Фэдя? Ол-райт! Ти ест болшвик?

— О’кэй, — я ему брякаю. Нахватался кой-чего, чтобы по-ихнему изъясняться. — Болшвик. Иес, гуд, ол-райт. Мало? Добавку на фронте получишь.

— Фронт — не гуд. Война — плёхо.

Состроит каман харю кислую, жалостливую. Не нравится ему фронт.

Дело прошлое, помыкал я им, отводил душеньку. Койку утром нарочно разворошу — он застелет, одежду разбросаю — приберет.

С нездоровья, с тоски тюремной отбило от аппетита, в еде я привередничал: каман мой губами чмокает, огорчается. И раз выложил на стол… воблу. Леший возьми, я ли этой воблы в окопах не едал? Вперед на сто лет сыт: суп из воблы, чай с воблой, всухомятку снова «кари глазки».

У камана рот до ушей:

— Вери гуд, Фред!

Сердце у меня все ж мягкое. Тараньку о столешницу постукал, шкурку с чешуей облупил, костье рыбное обсасываю, вроде бы мне и нравится.

Рад-радехонек каман, что угодил. Где он расстарался воблой, таранькой этой несчастной? На базаре, поди. За свои любезные, поди, купил.

Руки-лопаты он сцепил над головой, потряс:

— Американ Джон, рус Иван — солидарность!

Поди ты… Словно невзначай, локтем я тараньку спихнул на пол. Какая еще тебе солидарность? А фигу не хошь?

Сугробы во дворе. Заборы опутаны колючкой.

Слонялась по сугробам ворона. Забраться на тумбочку, подышать на стекло — ее и видно в льдистую проталинку. Побывала в переделках, хвост подвыщипан.

Я от сумета-сугроба, я от вороны глаз не отведу. Она мне как весточка желанная, память дорогая о Раменье, сельце ямском на тракте, о белых кровельках изб, духмяном, чадном духе овинов и о тропках через картофельные гряды.

Как-то дома сейчас?

Утром не встал я с койки. Ломало и знобило.

Пришел врач. Принесли носилки.

Помню смутно-смутно, что Джон меня рыжим своим полушубком укрывал.

Во дворе черпнул я снежку с носилок, показался мне снег горячим, как кипяток.

Глава XXXIII

Родные стены

— А-а! — посылало болото отчаянный, захлебывающийся крик. Казалось, человек тонет в слепых, накрывающих с головой вихрях, и зовет, не откликнется ли, не придет ли на помощь какая ни есть живая душа: …а-а!

Буря истощалась, но тем свирепей, сокрушительней были налеты ветра через краткие, постепенно удлинявшиеся промежутки затишья. Тугим валом накатывал тогда грохот на островок сосен на холме с края болотной низины. Деревья гнулись, как былинки, распластывали хвойные лапы. Запарусила и с хрустом надломилась вершина одиночной сосны. Справилась, удержалась. Но очередной порыв вьюги — и крона рухнула. Тотчас к ней, на месте падения, стало навивать сугроб…

Волки были пришлые. Позади их посвист пуль в полях, рев артиллерийских канонад, выморочные деревни, брошенный без надзора скот. И трупы, трупы.

За полгода войны звери научились ею пользоваться. Кто стаю навел сюда? Может, волчьи же стаи, может, воронье. У черного ворона свой нюх: где штык блеснет — там настороже черный клюв. Будет пожива, будет! Где ворон прошелестит крылом зловеще, там уж и проблестит бегучий огонек волчьих глаз.

Сшибались белые волны. Колкая пыль забивалась в шерсть, ранила горячие звериные ноздри. Волки поскуливали и стригли ушами на отчаянные вопли с болота.

Путник тащился, куда ветер его толкал.

Темное, движущееся пятнышко то напрочь исчезало в зарядах пурги, то вдруг вновь проступало в летучих вихрях.

Волчиха, вожатая стаи, была опытна, не терпела напрасного риска. Уронив клинообразную морду на лапы, лежала. Слушала. Следила. Наконец поднялась с лежки. Остальные подчинились ей, хотя и с видимой неохотой.

Стая пустилась вперед, держась в удалении, однако и не выпуская путника из виду.





Очередной заряд пурги накрыл болото. Завыло, застонало и все исчезло в стонущем, ревущем мраке.

И то ли выстрелы захлопали, то ли опять затрещала крона сосны, не выдержавшая напора ветра.

На лежбище волки возвратились к рассвету, ступая сыто — след в след, лапа в лапу.

Растянувшись длинной колонной, болото пересекали лыжники. Передовые проминали тропу и часто сменялись; задние, впрягшись в постромки, тащили волокуши с пулеметами. Наносило железом, потной, продымленной у костров одеждой. Исподволь колонна достигла леса и рассыпалась. Застучали топоры, вспыхнули в сумерках костры.

Под утро далеко за хвойными увалами тупо протрещали выстрелы. Лыжники мгновенно были на ногах. Они переодевались, напяливая поверх верхней одежды исподнее белье, набивали подсумки патронами, торопливо глотали кипяток.

Волчиха лежала — морда на лапах. Стая пришла вовремя. Стая скоро выйдет на следы войны.

— Эй, рус партизан!

— О ля-ля-ля!

Измываются каманы. Прижали нас к озеру и расселись кофий пить из термосов.

Взопрели небось в рыжих своих полушубках, отдыхают.

Но чуть неосторожно пошевельнешься — пуля свистнет над головой. Околеем мы с дедком, вот что. И так трясучка напала.

А на сосенке на суку уж петля болтается. Ну да, заранее заготовлена.

— То-то нынче князька я видел! — бормочет Тимоха. — Опять же озеро обсыхает, вода уходит. Одна к одной худые приметы.

В страхе дедусь мой. Он не стрелок, суземная душа. Для него тятя ковал капканы.

— Ловко же мы прошлой осенью каманов провели на Флегонтовом объезде, — сказал вдруг Тимоха. — Лесины за нас воевали… да-а! Потому как мы дома. Дома и стены помогают.

Он-то дома. Век свой ходок по тайге, суземью хвойному. Ему известны тропы на сто верст окрест, каждая кочка в болоте, каждое дерево лесное — от елки на поляне средь берез до осины у муравьища…

Знобит меня. Зябко мне. Донял мороз до костей.

А дедко нашептывает:

— Затейка мне на ум пала. Ох и затейка… Ужо опять каманов проведем. Не горюй, беда — не напасть, коль дедко с тобой!

Напрасно утешаешь, дедуня, брось затейки. Горло мне как петлей захлестнуло, нечем дышать. Сызнова час настал для ответа: от кого ты, Чернавушка? Не забыть, как березы наши пожарищем запекло, от лужка горький чад шел… Он со мной, тот чад! И я, как былинка зеленая, под снег ухожу. Я от домика с сараюхой в Кузнечихе и от всех девчонок деревенских, у кого прялки, у кого веретенца точеные. Своего во мне мало. Мало-мало. Не накопила еще своего-то, не успела, и уж петля на сосне болтается.

— Кучка жалко, — вздыхая, бормочет Тимоха. — Пес у меня добычливый. Все понимает, только что не говорит.

— О чем ты, дедушка? — переспросила я.

— О чем, о чем? Кроме собаки, кто после меня останется?

Да, да… Я закусила губу.

— Простимся, дедушка. Может, я перед тобой была виновата, то не сердись. Ты мне как родной.

Залилась я слезами, свет в глазах померк.

— Реви, реви! — укорил дедко. — И-и-и, глядеть тошно! Реви… А Поля там как? Пальба экая, а она одна. Хорошо? Ладно, что мы про нее забыли?

Ох, дедуня, весь ты тут. О себе у тебя думка в последнюю очередь. Ранен ведь был. Нога до сих пор прибаливает. Да разве напомнил он хоть раз, пожаловался?

— Ступай к Поле. Подавайтесь в Ельму за выручкой. Авось успеете.

Как на беду, берег плоский. Пошевельнешься, враз каманы заметят. Кустики сквозные, верба старая…

— Во-во, к вербе и иди. Да смотри прячься! Ручеек тут весной бежит, русло сейчас вровень с берегами снегом замело. Не забудь: на вербу иди, глаз с нее не спускай! Чуешь?

— А ты?

— Говорю: есть затейка. Не прекословь.

За соснами, за елками прячется Тимохина избушка. Плотен заслон хвои, стволов. Рядом пройдешь, ее не заметишь, на то она скрыня.