Страница 37 из 46
Я пробуждаюсь. Что-то внутри меня, о чем я даже не догадывался, теперь потягивается, дрожит и развертывает крылья. И как мне ни хотелось под кров, в теплые объятия сна, я бодрствую.
Садовый гном откладывает виолончель и обращается ко мне. Похоже, он со мной здоровается.
– Добрый вечер, – отвечаю по-английски.
Разумеется, такого они не ожидали. У всех удивленные лица: меня пристально рассматривают. Считается, что в свете живого огня внешность выигрывает, но к старческим лицам это правило неприменимо: колеблющееся пламя еще больше углубляет морщины.
– Вы англичанин?
Виолончелист знает мой родной язык.
– Да.
Он поднимает правую руку, словно дает благословение.
– «Быть сегодня в Англии – в этот день апреля! Хорошо проснуться в Англии и увидеть, встав с постели, влажные ветви на вязах и кленах…»*
* Р. Браунинг «Дом – мысли из зарубежья». Пер. С. Я. Маршака.
Очередной поклонник поэзии. Что творится с этой страной? Можно подумать, местных жителей в принудительном порядке заставляют учить наизусть английские стихи.
– Точно, – говорю я.
– Вы гостите в нашей стране?
Не отрицаю. Добрые глаза старика задерживаются на ссадине на моем лице и окровавленном ухе. Гном спрашивает, где я остановился, и я решаю слукавить, чтобы не шокировать почтенных людей.
– В отеле «Бристоль». – И, пока не зашла речь о цели моего пребывания, чего я никак не смогу объяснить, добавляю: – А что вы играли?
– Это Шостакович, – говорит виолончелист. – Восьмой струнный квартет. Он посвящен жертвам войны.
– Очень красиво звучит в вашем исполнении.
– Спасибо, но мы всего лишь любители. Готовимся к музыкальному фестивалю.
– Вот как? Интересно.
Ловлю себя на мысли, что неплохо бы узнать, где именно состоится фестиваль. Случаем, не поблизости от границы?
– Непременно приходите, – кивает виолончелист, окидывая меня любопытным взглядом.
На старике черная водолазка с высоким, плотно облегающим горлом, и кажется, что лысая голова, не наделенная телом, самостоятельно парит в пространстве.
– Боюсь, у меня не остается времени.
– Фестиваль уже завтра. Или вы уезжаете?
– Да. – Приходит в голову, что моей интонации недостает твердости, особенно если я говорю о собственных планах. – По крайней мере надеюсь завтра уехать.
Все четверо на меня как-то странно воззрились, словно подозревая что-то неладное. Потом принялись убирать инструменты и складывать пюпитры, больше ни о чем меня не спрашивая. Я ненадолго привлек их внимание, они узнали все, что хотели знать, больше я их не интересую. Времени у меня минуты три – потом старики задуют свечи и уйдут. Сложность состоит в том, что если я попрошу их о помощи, придется обнаружить свой нелегальный статус. Что, если меня тут же выдадут властям? С какой стати эти люди должны идти на риск ради какого-то чужестранца? И все-таки в лице виолончелиста есть нечто, располагающее к доверию: у него дружелюбный взгляд.
– У меня появились некоторые сложности, связанные с отъездом, – начинаю я, старательно подбирая слова. – Возможно, я пробуду здесь еще несколько дней.
«Генерал де Голль» кривится и с горечью говорит:
– Какие у вас могут быть сложности? Показываете паспорт и едете, куда вам угодно. В Лондон, Париж, Нью-Йорк.
– Для начала неплохо бы перебраться через границу.
На более прозрачный намек я бы не решился, но музыканты все равно не поняли.
– Я прожил на этом свете семьдесят лет, – проворчал «де Голль», – и ни разу не был по ту сторону границы. Ни разу. А ведь в молодости мечтал о Париже. Что ж, на то воля Божья.
Он бросает на меня тяжелый взгляд: счел неблагодарным слушателем.
– Счастливо добраться, – говорит маленький виолончелист.
Щелкают замки на чехлах; подхватив инструменты и кивнув на прощание, квартет гуськом удаляется во мрак. Я не пытаюсь их задержать. Захлопнулась входная дверь: музыканты ушли. Четыре свечи так и горят – видимо, их не затушили из-за того, что я остался. И что прикажете здесь делать одному, в чужой церкви? Молиться?
Не зная, какого еще подвоха ожидать от судьбы, осматриваюсь. Две резные каменные арки вздымаются по бокам и смыкаются над головой, образуя третью арку гораздо большего размера, под которой стоит придел богоматери. За ним в деревянной рамке с позолотой висит холст с изображением Девы Марии и младенца. Мадонна сидит в красном кресле с высокой спинкой, под красным балдахином, и держит на коленях ребенка, который будто бы на что-то дуется. У матери весьма заурядная внешность и доброе лицо – она чем-то даже напоминает Илону. Вспомнил слова Экхарда: «Бывает, смотрю на нее и представляю, как она расцветет в старости» – и мне взгрустнулось от понимания собственного одиночества.
Беру свечу и, заслоняя ладонью пламя, пускаюсь исследовать церковь. Она больше, чем кажется на первый взгляд. Оказывается, я попал сюда с черного входа, отсюда же вышли музыканты. Отваживаюсь пройти дальше, по боковому ряду, минуя высокий алтарь. Взгляду открывается просторный неф с колоннами, уходящими далеко во мрак, за пределы света одинокого фитиля. Вокруг расстилается пугающее море тьмы. Ретируюсь поближе к алтарю.
Вижу четыре пустых стула, расставленных кругом, будто в напоминание, что еще минуту назад здесь сидели живые люди. Горят свечи. Прикидываю, насколько их хватит: час-два от силы. В отель «Бристоль» мне дорога заказана – там наверняка поджидают шпики. Бродить по улицам среди ночи – тоже не лучший вариант. Выходит, не остается ничего иного, как заночевать в пустой мрачной церкви.
Ставлю свечи к алтарю, чтобы они освещали картину. Теперь лишь Мадонна с младенцем будут скрашивать мое одиночество. Только сейчас заметил на полотне еще два персонажа: мужчину и женщину по обе руки от трона – мученики, судя по всему. Печальные лица, обращенные к небу взоры; ничего особенного, девушка куда интереснее.
Она чуть склонила голову набок и смотрит вниз и в сторону, словно бы поглощенная своими мыслями. На ней простенькое розовато-оранжевое платье, голубая накидка с капюшоном, на ногах – красные сандалии. Совсем молоденькая девчушка, лет пятнадцати, а младенец на коленях – крупный, упитанный. Она держит его, приподняв под мышки, и он опирается на ноги. Матери часто так делают, чтобы сыновьям казалось, будто они сами стоят, а те даже не догадываются. Материнская любовь так щедра и так мало получает взамен!
Мадонна не хвастается ребенком, которому назначено стать Богом и провернуть самый потрясающий трюк в истории человечества: вернуться с того света. Здесь нет преклонения перед царственным величием. Вокруг ее головы светится еле заметный нимб, столь миниатюрный, что я его поначалу и не заметил: слабый золотистый отсвет. Девушка сидит в кресле под балдахином, и почему-то складывается впечатление, что ей там неуютно – будто бы ей сказали: «Сядь и сиди», что она и делает. Эта девочка – сама еще ребенок и вместе с тем мать. Так бывает.
Вспомнилась Ханна с малышом Манфредом, а потом я подумал о своей матери, и мне нарисовалось, будто бы этот пухлый малыш – я, а мать сидит, склонив набок голову, и смотрит куда-то вдаль. Я вызвал в ней эту задумчивость? Держит меня, чтобы я думал, будто стою на ногах без посторонней помощи. Любит и отпускает.
Ах, мама…
Я ни разу не поблагодарил тебя за то, что держала меня на руках. Я даже не подозревал, что ты всегда рядом, хотя и знал, что в трудную минуту ты придешь на помощь. Твоя жизнь остановилась с моим рождением – а может быть, потекла в ином русле? Люби меня, но не слишком сильно – я этого не переживу. Мне нечем тебе отплатить. Пойми, пожалуйста, я не жесток и не бессердечен, но все равно уйду.
Я жесток и бессердечен.
Меня распнут, и я умру на кресте, но не вернусь с того света, потому что так бывает только в сказке, а твое сердце будет разбито. Уходить надо по-другому. Давай перепишем историю, здесь и сейчас, в этой церкви при свете фитиля. Ты долго меня любила. Встань со своего красного трона и опусти меня на землю, чтобы я мог уйти. Твой мальчик сам замечательно справится. А потом, когда я больше не буду в тебе нуждаться, я тебя полюблю, и когда ты умрешь, буду жить с разбитым сердцем. В качестве расплаты.