Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 46



Какова же будет развязка? От нетерпения начинаю перебирать в голове возможные варианты. Итак, герой забрасывает книгу и, считая девушку причиной всех своих бед, оставляет ее. Кончает с собой. Убивает ее.

Или они умирают вместе при странном стечении обстоятельств.

Ничего подобного. Писатель на время откладывает роман, женится на девушке и идет работать в школу простым учителем.

И тут я понимаю, что роман этот автобиографический. Экхард пишет историю своей жизни, а проводить меня до границы не может потому, что завтра у него большой праздник, его собственная свадьба. И раз уж я волею судеб попадаю на торжество, то не окажу ли любезность продекламировать в честь молодых стихотворение одного своего соотечественника?

– Мою будущую жену зовут Илона, по-вашему Хелен, Елена. У Эдгара По есть стих, посвященный женщине с этим именем.

«Опустился до уничижающей пошлости». Поскольку озвучивать стихотворение придется мне, заодно и погреюсь в лучах чужой славы.

– Так вы забросили роман?

– Да, – отвечает он. – Как только Илона сказала, что у нас будет ребенок, я вернулся в школу. Теперь мое величайшее творение – этот малыш.

– Расстроены?

– Почему же? Илону я очень люблю. И кроху нашего. Знаете, при нашей-то жизни только и делаешь, что боишься, но я все равно счастлив.

И это правда: учитель так и светится от счастья, рассказывая про свою невесту и будущего малыша. Как-то сразу вспомнился бедняга Эгон, обреченный на смерть. Как он сказал? «Стараемся ради детей: пусть хотя бы они хорошо поживут».

– Как-то сразу все переменилось. – Экхард на ходу воздевает руку к небу. – Вот смотрю на облака и думаю: обязательно покажу их своему малышу. Поведаю ему, что на небе есть необыкновенная страна, и когда лучи солнца пробиваются сквозь облака, облачные люди спускаются, как на салазках, на землю, чтобы нас навестить. Так мне отец рассказывал. И я долго в это верил, много лет. Да, наверное, и до сих пор верю.

Он робко улыбнулся, опасаясь, что я стану высмеивать его детские мечты.

– Жаль, что мне отец ничего подобного не рассказывал.

– А потом, когда ребенок повзрослеет, – приободряется Экхард, – я буду читать ему свои любимые стихи. Он тоже их полюбит.

– Он? Вы ждете мальчика?

– Да нет, мне все равно. Я и дочку буду любить. Надеюсь, она будет похожа на Илону.

– Илона красивая?

Я спросил просто так – думал, ему будет приятно.

– Да на первый взгляд не скажешь, – отвечает он. Тихо, с почтением. – По мне так она красавица. У нее темные волосы и светлое лицо. Тихое, спокойное. Увидите. Такая красота не увядает. Бывает, смотрю на нее и представляю, как она расцветет с возрастом.

Откровенность так откровенность. Теперь понятно, почему он забросил свою книгу. Зачем писать роман, когда можно его прожить? Aut face aut loquere meliora silentio. Либо молчи, либо превзойди молчание словом.

Сдается мне, у отца со мной было нечто подобное. Ну разве что в несколько иной последовательности: мать меня еще только вынашивала, когда он написал «Поцелуй благодати». В пьесе Иуда отрицает мученичество фразой: «Я не умру за веру, потому что верую в жизнь». Мученичество предстает перед нами в различных формах, одна из них – приносить себя в жертву искусству. А что, если и мой отец возложил свою жизнь на алтарь? Может быть, осознанно или даже с гордостью? Раньше я всегда считал, что он переключился на киносценарии для того, чтобы выплатить закладную на дом, и на том его великая мечта закончилась. Хотя, может быть, с ее гибелью родилось нечто новое. Может, папа тоже посмотрел на облака и загорелся мыслью рассказать своему малышу про небесных человечков. Впрочем, ничего такого отец не делал – ведь я тот самый ребенок, и кому знать, как не мне. Но суть не в этом. Может, я был для него важнее, чем мечта стать знаменитым писателем. Возможно, он и сейчас так же сильно меня любит. Ладно, теперь у него есть Джо-кукушонок.

От всех этих мыслей даже кишки заворчали. Где бы найти укромное местечко? Жаль, что туалетной бумаги с собой не прихватил. Не успеваю я толком об этом подумать, как вдруг слышу приближающийся рев моторов.



Экхард замирает и, побелев как полотно, бормочет:

– Полиция.

Не знаю, как он догадался, но вскоре и я их замечаю: подскакивая на кочках, к нам приближаются два мотоцикла.

– Я сам с ними побеседую, – вполголоса говорит учитель. – А вы молчите.

– Может, они не остановятся.

– Остановятся, уж будьте уверены.

Зябко кутаясь в пальто, я вдруг замечаю какую-то тяжесть в кармане: оказывается, все это время я носил с собой пистолет. Сую в карман руку и крепко сжимаю рукоять пистолета; другой стискиваю щипцы. Экхард до смерти перетрусил – все из-за того, что я рядом. Я ставлю его в опасное положение, ведь меня, иностранного подданного, не тронут, а ему достанется по полной программе. Меня охватила злость.

Наконец подъезжают мотоциклисты. Так и есть, полиция в полной экипировке, все в коже. Промчались мимо, разворачиваются на полном ходу – ни дать ни взять ковбои на необъезженных жеребцах. Глушат моторы, перекидывают ноги через кожаные седла и этаким развязным шагом крутых молодчиков направляются к нам. «Да, мы такие! А ну, к ноге, козявка!» Смотрю на них, а у самого живот подводит, и вовсе не от страха. Так все это заезжено, скатано с выдумки несчастного американского писаки с маленьким членом, страдающего комплексом неполноценности. Короче говоря, прежде чем я сделал то, что сделал, меня охватило сильное желание сбить с этих остолопов их бутафорскую смелость.

Молоденькие пацаны, мои ровесники, а может, и младше. Они встали на этот путь потому, что власти выдают мощные боты, теплые кожаные куртки и кобуру с пистолетом, которая тяжело хлопается о бедро. Вся их уверенность проистекает из того факта, что до сей поры они имели дело исключительно с мирным населением своей страны, приученным становиться по стойке «смирно» и класть в штаны, когда мимо проезжает полицейский.

Экхард ведет себя по уставу: руки по швам, глаза потуплены. Его обыскивают первым. К нему обращаются: что-то сказали насмешливо, с издевкой. Не успевает учитель рта открыть, полицейский замахивается рукой в кожаной перчатке и влепляет ему пощечину, сбивая с носа очки. Глазам своим не верю. Мой друг не проронил ни слова, а эта обезьяна его мордует.

Без видимого недовольства бедолага подбирает очки и пытается нащупать в кармане документы. С малым успехом – у него сильно трясутся руки, и все из-за меня. Эта блатная скотина снова бьет несчастного по лицу – тот едва на ногах удержался. Ну все, с меня хватит. В конце-то концов, какого черта?

Вынимаю пистолет и делаю предупредительный выстрел в землю. Все внимание переключается на меня, а я как гаркну изо всех сил:

– Один шаг, паскуда, и ты покойник!

– Не надо! – перетрусил Экхард.

– Что, жить надоело?

Пусть я ору по-английски, эти ребята достаточно видиков насмотрелись, чтобы понять, что к чему. У меня такой вид, словно я с катушек слетел. Для пущей убедительности держу пистолет на уровне лица, да еще вперед напираю так, что впору испугаться: «А ну, только дернись, голову снесу! Ну, попробуй, дай повод!»

Я здесь палач.

И не спрашивайте, откуда это взялось. Меня захлестнула какая-то дикая злоба, что-то взорвалось внутри и крутится, как заезженная пластинка: «Плевать на все! Катитесь вы к чертям собачьим!»

Все, пора брать быка за рога, самое время.

– Пусть только потянутся к кобуре, я стреляю! Скажи им!

Экхард переводит. Ребята не хватаются за оружие. Стоят и таращатся на меня, как на серийного убийцу в приступе неуправляемой агрессии. Ага, сосунки, это только начало! Какие же они молокососы! Я только теперь заметил, что им лет по восемнадцать, не больше. Этим мальчикам еще никто не оказывал сопротивления. Тут не просто страх перед оружием: игра вдруг пошла не по правилам. Парни ошеломлены: простолюдины не должны на них орать.

– А теперь пусть делают то, что я скажу! И чтобы без самодеятельности! Скажи им.