Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 99

Маседо стояла тогда в толпе аульских девушек и так же, как все они, молча подавала руку ехавшим на фронт чабанам. Я помню, как она покраснела, когда к ней подъехал Хасбулат. Мне вдруг показалось, что она закричит, заплачет, но она лишь молча пожала руку Хасбулата, с тоской поглядела вслед ему. Хасбулат на перевале повернул коня, последний раз помахал рукой. Я понял, что он прощается с Маседо.

В тот же день, придя домой, Маседо заявила матери, что едет чабанить в горы. Мама плакала, никак не хотела ее отпускать. «Женское ли это дело, дочка? Да и незамужняя ты, что люди говорить будут? — сердилась мама. — Виданное ли дело — одна среди мужчин!»

«Сейчас все мужские дела женщины делают, — отвечала ей Маседо. — В колхозе у нас совсем чабанов не осталось, инвалиды да старики чабанят. А я себя в обиду не дам, не волнуйся». — Маседо решительно надела отцовскую папаху и сняла со стены шашку.

Мама побежала к деду Абдурахману, чтобы он уговорил Маседо остаться дома, не уезжать в горы. Я увязался тогда за ней. «Отца дома нет, вот она и надумала, — жаловалась мама. — С мужчинами хочет чабанить. Хоть ты, Абдурахман, образумь ее», — плакала она. Дед Абдурахман молча выслушал маму, а потом взял ярлыгу[21] Хасбулата, подал маме и говорит: «На‑ка вот, передай ее Маседо. Да скажи ей, что одобряю ее решение. А о чести ее не беспокойся. Маседо — настоящая горянка и честь свою где хочешь сохранить сумеет».

Так и поехала Маседо в горы. Надела отцовскую бурку, пристегнула к ремню кинжал, вскочила на хромого коня, которого дал ей Абдурахман, и ускакала. Издали даже и не видно было, что конь хромает, так ловко скакала на нем моя сестра, любой джигит мог бы позавидовать ей.

И вот теперь, соскочив с того же хромавшего на правую ногу коня, она отогнала неподвижно стоявшего козла и подошла к нам. Козел гордо повел головой, словно удивился, кто это посмел согнать его с места, и взглянул на меня своими маленькими глазками. Ух, как я его ненавидел. «Хоть бы волк тебя разодрал, — с досадой подумал я. — Опозорил меня перед чабанами».

— Что ты носом шмыгаешь. Козел обидел? — улыбнулась мне Маседо.

— Кто ж еще! Мы и оглянуться не успели, как он к нему подлетел. Не козел, а шайтан, — сказал Али.

— Беда с этим козлом, — поддержал его и Хаджи–Мухамед. — И на чабанов бросается, и коз обижает. И отару чуть не погубил, повел к пропасти. А эти глупые бараны чабана так не слушаются, как его.

— Пошлем его в аул, пусть в заготовку сдают, — сказал Хаджи–Мухамед.

— Старый он. стал, капризный, — сказал Али. — А бывало, один, без чабана отары водил. Однажды во время пурги отару к стоянке вывел. Тогда уж думали — пропали бараны… А он вывел. Хороший был вожак… Эх, — Али поднялся,

— Ну? Зачем пожаловали? — с улыбкой глядя на меня с Хажей, спросила Маседо. Но лицо у нее было встревоженное, я сразу заметил: наверно, волнуется, чувствует — мы принесли какое‑то известие.

— Письмо вам, тетя Маседо, — сказала Хажа. Она достала конверт из‑за пазухи, где бережно держала его, чтобы не помялась фотография, и протянула моей сестре. Я считал, что мне неудобно передавать сестре письмо от ее жениха. Маседо взяла письмо, и глаза ее, похожие на спелые вишни, радостно блеснули. Я невольно залюбовался ее пушистыми темными ресницами, приподнявшимися, когда она читала, словно крылья ласточки. Очень красивая была наша Маседо. Нос у пее тонкий, с едва заметной горбинкой, губы словно спелые абрикосы, шея длинная, загорелая, а овал лица удивительно нежный.

Маседо читала, забыв обо всем на свете, не замечая больше ни нас, пи удамана, то улыбалась, то хмурилась.

А я глядел па нее и вспоминал почему‑то тот день до войны, когда к нам пожаловал дед Абдурахман с председателем колхоза Мухамедханом. Они и раньше частенько заходили к нам, но в тот день они были не простыми гостями. Я почувствовал это по тому, как мать начала готовить праздничный хинкал, а меня послала в магазин за вином. Почувствовал я это и по смущенному виду Маседо, которая не выходила почему‑то из своей комнаты, делая вид, что читает, а на самом деле все прислушивалась к чему‑то, взволнованно гляделась в стоявшее у стены зеркало.

Я с любопытством прислушивался к разговору, который вел с гостями отец. Сначала говорили об урожае, о трудоднях, — мне это было не интересно, но я не уходил, чувствуя, что пришел Абдурахман с председателем пе за тем, чтобы говорить о колхозных делах.

— Да… — вздохнул наконец, обращаясь к моему отцу, дед Абдурахман. — Не знаю, как и начать, дорогой Ислам. Хоть и не первый раз хожу по такому делу, а все не научился. Да и правду сказать — одно к другим ходил, а то к тебе. Люблю тебя с тех пор, как вместо партизанили с тобой в гражданскую войну, тогда ты вот каким голопузым мальчонкой был, н дом твой для меня родной. Вот и не хотелось бы из него уходить теперь как из чужого.

— Чего там тянуть, Абдурахман, говори сразу, с чем пришел, — подбодрил его председатель Мухамедхан. — Ислам — свой человек.





— Ах, нелегкое это дело, Мухамедхан, быть сватом своего любимого сына. Последний он у меня, — махнув рукой, сказал дед Абдурахман. — Так вот, Ислам, с чем мы к тебе пожаловали. У тебя — дочь, у меня — сын. Неплохо бы нам породниться. Хочешь, чтоб мой сын стал и твоим сыном и братом твоему сыну, отдай Маседо за него. Ну, а уж не отдашь, — тоже не обижусь. Такое уж это дело — каждый поступает по своему желанию. Не зря говорят — коли собрался замуж дочку выдавать или сына женить, уйди, закройся за семью замками да обмозгуй все как следует. Тогда и решай. В таком деле просчет дорого может молодым обойтись, — ведь раз и навсегда семью создавать.

— Да ты, Абдурахман, настоящий дипломат, вон какую мораль развел, — засмеялся Мухамедхан. — Не в первый раз хожу с тобой сватом, да первый раз ты вдруг этак разговорился.

— Одно дело за чужого человека сватать, а другое — за своего, — проговорил Абдурахман. — Другим и соболезнование выразить легче, а вот когда тебе выражают, тут горе‑то и почувствуешь по–настоящему.

— Ну вот… Что ты вдруг о соболезновании, когда мы пришли по такому, можно сказать, радостному делу: у тебя сын — орел, а у него дочь — красавица. Любой джигит счастлив будет жениться на ней. Что там говорить — достойная пара, — громко говорил Мухамедхан — наверно, специально для того, чтобы Маседо в другой комнате слышала.

— Какими бы хорошими они ни были, Мухамедхан, — сказал отец, — а судьбу их мы самовольно решать не вправе. Что до меня, то о лучшем зяте, чем Хасбулат, я и не мечтаю. Но коли дочке он не по душе, тут уж, пусть дорогой Абдурахман мне простит, — слова дать не могу.

— А без ее согласия мы и сами не желаем взять у тебя слова, — сказал Мухамедхан. — Да она дома, наверно, зови. Чего откладывать.

— Ой! — вырвалось у моей матери. — Да она при вас стесняться будет па такой вопрос отвечать.

— Чего ж ей стесняться. Девушка она самостоятельная, сама свою судьбу решать будет. Маседо! — крикнул он.

Маседо вошла тихо, опустив глаза. Щеки у нее горели.

— Вот какое дело, дочка, — начал Мухамедхан. — Хотим мы задать тебе одпп вопрос. Хочешь сейчас отвечай, хочешь потом, да только просим тебя — надолго не откладывай! Согласна ли ты выйти замуж за сына Абдурахмана — Хасбулата? Не стесняйся, прямо скажи.

Маседо подняла Голову, посмотрела на отца, потом на Абдурахмана. Ох, как трудно было вымолвить одно это слово, на носике у нее даже капельки пота выступили.

Мне вдруг показалось, что она скажет «нет» и убежит, но она сказала:

— Я согласна, — и вышла. Все облегченно вздохнули. «Спасибо, до–ченька», — крикнул ей вслед Абдурахман. Мама прослезилась, а Мухамед–хан, поудобнее усевшись на диване, довольно сказал:

— Ну что ж, мои дорогие. Теперь не грех и выпить по одной. Дай, Аллах, здоровья нашим детям. Пусть счастливы будут.

— Будьте счастливы, дети мои, — сказал Абдурахман и тоже выпил.

21

Чабанская палка.