Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 99

Дед Абдурахман читал, и постепенно лицо его светлело, мне даже казалось, что он вдруг помолодел. Вот встанет сейчас молодой сильный Абдурахман, возьмет винтовку и скажет: «Пойду фашистских гадов бить». А в лесу тихо шумел ветер в листве, посвистывали ночные птицы, где‑то вдалеке слышался вой волка, а небо над лесом то озарялось от далеких взрывов, то опять становилось черным. Вдруг над самой сторожкой послышался шум мотора самолета. Мы с Хажей выскочили во двор.

— Как думаешь, это наш самолет? — взволнованно спросила Хажа, вглядываясь в огоньки самолета, мерцавшие в темном ночном небе.

— Кто его знает… Может, и немецкий, — сказал я.

— Это наш. По мотору слышно, — тихо сказал, выйдя на крыльцо, Абдурахман.

Иногда к нам приезжала моя сестра Маседо. Она считалась невестой Хасбулата. Обычно она рассказывала о новостях на фронте, а сама ждала от дедушки новостей о Хасбулате.

— Целую неделю в ауле не была. И газет мы в горах давно не получали. Как там? — Она испытующе глядела на деда.

Я‑то знал, какими новостями она больше всего интересуется, — конечно, письмом от Хасбулата. Прямо она об этом дедушку никогда не спросит, стесняется. А Абдурахман, бывало, тоже с нетерпением ждет Маседо, а стоит ей появиться, как сначала внимательно посмотрит на нее — не встревожена ли чем? И тоже ждет от нее новостей о сыне.

Так, таясь друг от друга, тревожились они об одном человеке, дед — о сыне. Маседо — о женихе.

— Ты осторожней, Маседо, — говорил дед на рассвете, когда моя сестра седлала коня, собираясь обратно к себе в горы. Сейчас даже и днем небезопасно в дороге. Дегертиры‑то — они хуже зверей.

— Я, папа, сама зверь против таких. — Она всегда звала деда Абдурахмана папой. — За меня не бойтесь, — сказала Маседо, похлопывая коня по шее. Конь ее хромал на одну ногу, оттого его и не взяли на фронт, а оставили чабанам.

— Знаю, знаю, ты у нас смелая, Маседо. Только понапрасну‑то не горячись. Смолчи лучше, — вздохнул дед. — Был, помню, со мной случай. Давно еще, эдак лет пятьдесят назад. Возвращался я однажды с нагруженным ослом с поля по горной тропе. Тропинка узкая, двоим не разойтись: внизу река шумит, сверху — скала. Вижу вдруг: навстречу мне наиб[20] Абдула верхом на коне. Откуда его только черт принес. Будь на моем месте кто другой — несдобровать бы бедняге: этот Абдула чуть что сразу в ход плеть пускал. Но меня‑то он сразу узнал. Посмотрел на палку, которую я в руке держал, стоит молчит: знает, значит, что обиду я не потерплю. Ну и я молчу. Так и стоим. А потом он говорит: «Прошу тебя, Абдурахман, пропусти меня, очень тороплюсь». Ну, что же — раз по–хорошему просит. Взял я осла, поднял на скалу: «Проходи, — говорю, — да больше не попадайся мне на дороге». А погорячись я тогда — одному из нас купаться в речке. А река у нас, сама знаешь, шутить не любит. Так что: не горячись зря, дочка, береги себя.

— Не беспокойтесь, папа. — Маседо, как джигит, вскакивала на коня. А дед Абдурахман, с восхищением смотря ей вслед, качал головой: «Десятерых парней стоит наша Маседо. Да больно горяча, боюсь я за нее».

Я тоже гордился своей сестрой. И скучал по ней. Теперь мы редко виделись с ней: только в те дни, когда она приезжала к нам. Да и в такие дни мне не удавалось вдоволь поговорить с ней, она обычно старалась помочь дедушке по хозяйству и была занята. Хаже повезло: она спала вместе с Маседо на сеновале, они болтали и смеялись чуть ли не до рассвета. Иногда Маседо, пригладив мои торчавшие во все стороны вихры, спрашивала:

— Ну, как, джигит, не скучаешь здесь в лесу? — Она ласково заглядывала мне в глаза. — Ничего, ничего, осенью вернешься в аул, в школу уже будешь ходить. Все хорошо будет.

— А вы уже не пойдете в школу? — спрашивала Хажа.

— В школу — нет. Буду в техникум поступать — зоотехником решила быть: очень я к барашкам привязалась, — улыбалась Маседо.

— У вас, у молодых — вся жизнь впереди. Война кончится — тогда хоть в техникум, хоть в институт поступай. Вернутся орлы с фронта, но надо будет женщинам чабанить. Да и лесник молодой, глядишь, найдется, — сказал дед Абдурахман.

— Вы еще тоже не старый, папа. И другого лесника нам не надо, — сказала моя сестра.





— Рассказывают, как одному андийцу, у которого украли осла, посоветовали: проси, мол, своего Аллаха, чтобы он помог найти твоего осла, Андиец ответил: «Характер своего Аллаха я лучше знаю, без десяти туманов теперь и он не поможет найти мне осла». А как я молод, Маседо, я и сам знаю. Мне бы сейчас быть дома в ауле у очага, нянчить внуков да рассказывать им, какую и горькую, и радостную жизнь я в лесу прожил, а пе сидеть здесь в старой сторожке. Да что поделаешь… Молодые на фронте воюют, а нам, старикам, здесь воевать надо, народное добро стеречь…

Меня разбудили солнечные зайчики. Они скакали по макушкам деревьев и, переломившись там, врывались через маленькое окошко к нам в комнату, играли на потемневшей от копоти неровной стене, на наших постелях, горьковато пахнувших полынным сеном. Вчера Хажа с дедушкой набили матрацы свежим сеном, спать было легко и прохладно. Оттого, наверно, я и спал так долго. Минуту я еще лежал, смотрел, как играют солнечные зайчики. Видно, ветер качал верхушки деревьев, вот солнечные лучики и прыгали по стене. Вместе с ними в комнату врывалось пение лесных птиц, — и они радовались ясному дню. До меня донесся со двора негромкий разговор. Я узнал голос бабушки Салтанат, жены Абдурахмана.

— Еще вчера письмо получила… — говорила она деду. — Всю ночь глаз не сомкнула, едва утра дождалась — и сразу к тебе: радость‑то какая.

— Бывало, раньше ты и ночью ко мне прибегала, Салтанат, — голос у деда был веселый, видно, в письме были хорошие новости.

— Будет тебе, Абдурахман. Дожить бы, сыновей дождаться. Сердце по ним изболелось. Давно ли Хаобулат наш по скале ползал, а теперь вон, воюет.

— Еще как воюет, вон какой герой. И весь в меня.

— Дай, Аллах, ему выжить в этом аду, — вздохнула Салтанат. — Ничего ведь в жизни еще не видел. И свадьбу еще не играли…

— Ничего, Салтанат. Еще какую мы ему свадьбу сыграем, увидишь. Сам на ней с тобой плясать буду. А невеста у него хорошая.

— Ой, забыла совсем, — спохватилась Салтанат. — Ведь и Маседо письмо есть. Вот оно.

— Покажи, покажи. Твердое. Наверно, и ей фотографию прислал.

— Нехорошо, Абдурахман, чужое письмо открывать.

— С чего ты взяла, что я его открывать буду. Просто так посмотрю сверху, — заворчал дед. — Точно фотография. На свет вижу. Вот такое время пришло, Салтанат: жених невесте письмо шлет да еще свою фотографию прикладывает. А в наше‑то время на нареченную и взглянуть нельзя было, не то чтоб ей писать или говорить с ней. Помнишь, как мы с тобой в поле встретились. Я тогда сено косил. Помню, дождь пошел, ну я и укройся под стогом, а тут ты с сестрами прибежала, и тоже — к тому стогу от дождя прятаться. Да меня и увидела. Помню, даже в лице изменилась. Сестры смеются, устроились возле меня, а ты отбежала эдак шагов десять, стоишь под дождем, платье к телу прилипло, а под стог не идешь. Сестры зовут: иди, мол, промокнешь. Я не выдержал, выскочил из‑под стога и в лес убежал. Тоже, видать, застеснялся. А мне бы схватить тебя в охапку да рядом с собой посадить, пусть все радуются на жениха с невестой.

— Ой, — вскрикнула бабушка. — Стала бы я около тебя сидеть. Да со стыда б сгорела. Да и сестры бы меня засмеяли: с женихом до свадьбы сидит — видано ли.

— Эх, Салтанат, Салтанат. Одни воспоминания от этого остались, — Абдурахман поднялся и заглянул в комнату. Я зажмурил глаза, будто еще сплю. Слышу, как дед снимает со стены свой старый пандури, тихо пробует струны и идет на веранду. И вскоре оттуда послышались негромкие звуки — я хорошо представлял, как дед, склонив набок голову, закрыв глаза, сидит на ступеньках веранды и, перебирая струны старого пандури, думает какую‑то свою думу.

20

Наиб — так до революции называли в Дагестане начальника округа.