Страница 33 из 37
Он выворачивал громкость колонок на максимум, чтобы не слышать, стискивал зубы и рисовал июль.
Она улыбалась ему с листа, светлая, сияющая, солнечная. Солнечный водяной цветок, его Ачаи, его девочка, его женщина. Криво усмехался в ответ — и рисовал капли на золотых лепестках, водоросли в волосах, она стояла в воде у берега Чигира, волны качались возле бедер, крупные стрекозы вились возле плеч, мелкие рыбешки — у колен, и вся она была — июль. Он закрывал глаза, пытаясь не думать, только — смотреть и видеть… и видел.
Он рисовал ее — всплеском озера, и цветком, и женщиной, конечно, — тоненькой и юной, такой, какая однажды пришла к нему и навсегда осталась за веками, на губах и пальцах, — и отяжелевшей от его ребенка, такой, какой, наверное, она была сейчас, там, невообразимо далеко, о Хозяин вод, почему я здесь — один — без нее, почему… и россыпью бликов, и сиянием кожи, и пальцы вздрагивали, касаясь, и губы шевелились беззвучно — ему еще хватало сил не звать, остановиться на самом краю и удержать тоскливый вой.
На колени вспрыгивал Кош, здоровенный матерый котище, увесистый, жаркий, толкал лбом под локоть, напоминал о себе — и о ней! — и заоконное буйство отодвигалось и затихало.
О все духи Ингесолья, какое счастье, что здесь этот наглый зверина, самостоятельный, хищный… домашний.
Он опускал лицо в кошачью шкурку, и волк в нем фыркал, отряхивал лапы и уходил вглубь.
Он боялся спать. Среди снов его ждала Ачаи, и он же мог сорваться и — вдруг она поймет, что с ним творится? а она тянулась к нему через расстояния и время, он чувствовал это так же ясно, как чувствовал под пальцами кошачье мурчащее тепло, и шестигранную ребристость карандаша, и сыпучую мылкость обкатанного сотней рисунков ластика… шероховатость бумаги, скользкую целлофановую гладкость сигаретной пачки, боль от ожога — опять тушил сигарету не глядя, но волдыря не будет, какие волдыри у шамана… Иногда не выдерживал и засыпал, бывало — упав щекой на рисунок, и тогда вдруг оказывалось, что сон — не страшно. Она приходила к нему, прижималась, обнимала его бедную гудящую голову — и отгоняла призраков, и метель унималась где-то там, далеко за пределами их волшебного круга — и он понимал, что боялся напрасно, что здесь и сейчас, в этом блаженном тепле ее рук, он не скажет ей ничего такого, просто — ее же нельзя расстраивать, она не должна о нем беспокоиться, довольно и того, что она по нем скучает. И кроме того — они почти не говорили. О чем говорить, когда — наконец — июль?..
Но, просыпаясь, он вздрагивал — за окном по-прежнему неистовствовал буран, и из углов сверлили внимательные взгляды, и он знал — они ждут.
Потом погода наладилась. Стало немного легче.
Прояснилось, и оннегиры вспомнили о насущных надобностях, где не обойтись без шамана. Того прихватил ревматизм, у этого кашляет дочка, а те собрались на большую охоту, надо переговорить с Хозяином леса, чтобы не чинил препятствий, а еще лучше — дал удачу.
Ударил бубен, зазвучали нужные слова, забряцали подвески, оскалился волчий череп — и безумие, подобравшееся так близко, откатилось назад, притаившись до поры. Охон-та Тонерей мрачно ухмылялся, встречая шамана на туманных тропах Вечных лесов, и кривилась всеми четырьмя лицами красавица Караннун, выслушивая через него женские сетования, подхваченные ароматным дымом и впитанные горячей водой, качал головой и щелкал клювом Линере, а Унке уступал дорогу, издевательски кланяясь, — но люди не замечали ничего, их просьбы достигали нужных ушей, их болезни прекращались, их мертвецы не возвращались из Нижнего мира, зверь исправно попадался в ловушки, и рыба деловито глотала наживку, оголодав подо льдом.
Со своей работой он справлялся.
Только каждый выход отсюда — туда… и возвращение сюда — оттуда оказывались тяжелее предыдущих.
Потом начали всплывать воспоминания.
Они были всегда, просто лежали где-то в глубине и прежде появлялись лишь тогда, когда он сам этого хотел. Теперь же — выныривали непрошенными. Отрывочные картинки, выцветшие и смутные по краю, четкие и яркие в середине. Они поворачивались перед глазами, наливались цветом и звуком, и — пожалуй, он был им благодарен, такими они были знакомыми и ясными; и кроме того, они вставали на пути застарелого безумия, закрывая ему путь.
Правда, и делу — шаманству — они закрывали путь тоже.
Настанет день, когда он не сможет спуститься на тропы Вечных лесов — и хорошо, если за важной, но не жизненно необходимой поддержкой. Если же он не сможет последовать за уходящей душой…
Тогда ты кончишься, как шаман, Алеенге. И те, что притаились в тени, дождутся своего.
— Не дамся, — сказал он вслух.
Кот повел ушами и вопросительно мяукнул.
…Лето, теплынь, трава по макушку — я совсем мал. Не знаю, сколько мне лет, но не больше четырех, потому что мама еще жива. У Шаньи щенки, пятеро рыжих, мы возимся у крыльца, рычим друг на друга и шутя кусаемся, Шанья взирает на нас снисходительно и вылизывает с одинаковым старанием всех шестерых — и своих детей, и меня. Мама с бабушкой сидят на лавке под кустом бузины, краем глаза я вижу взблеск иглы в маминых пальцах. Бабушка курит длинную черную трубку. Она не признает новомодных сигарет — разве ж там табак! — и неважно, что новомодными они были на самом деле лет пятьдесят назад. В свой табачок бабушка добавляет кой-каких листьев и травок для забористости.
Это теперь я приблизительно знаю, что она примешивала в свое курево — догадался. Спросить уже было не у кого, когда я стал в этом понимать. Полагаю, кугули туда следовало бы класть поменьше, цапенница была и вовсе лишней, а багульник и бадан плохо сочетаются с бурохвосткой. Но тогда… тогда я знал только крепкий характерный дух курительного зелья — и любил его. Так пахли безопасность, забота и грубоватая ласка, так пахла волшебная сказка, колыбельная песня и предвкушение обеда.
Белохвостый прихватил меня зубами сильнее, чем следовало, я возмущенно завопил, отпихнул его морду. Белохвостый не понял, сунулся снова, и тогда я зарычал и сам его укусил. За ухо.
Мама приподнялась с лавки, спросила встревоженно:
— Карасик, милый, что?..
Бабушка пыхнула трубкой.
— Не суетись, Анеле. Какой он карась, смотри — самый настоящий волчонок.
Мне очень понравилось, что я настоящий волчонок. Я закричал:
— Я волк! я волк! Съем! съем! — и мы покатились плотным клубком, щенки — рыча и взлаивая, я — хохоча во все горло.
Мама называла меня карасиком, и ей приходилось объяснять, что это за рыбка — ну да, ашка, мелкая, золотистая, бестолковая. Водится везде, и в Ингелиме тоже, конечно, вот вчера на ужин жарили… Но «карасик» звучало мило, а «ашка» — скучно и обыденно. Мне нравилось быть карасиком, пока бабушка не разглядела во мне будущего волка.
Интересно, видела ли она что-то — или просто случайно угадала.
…И это все, что я помню о маме.
…Встал, снял с полки посылочный ящик, высыпал на стол запасы трав. Это тоже средство. Привет тебе, бабушка, чья душа давно вернулась в этот мир в ином теле — кажется, я даже знаю, в каком. Красивый человек. Не лицом — сутью. Впрочем, я могу и ошибиться. Он еще слишком юн, чтобы проверять… а я не стану проверять специально. Если ты, бабушка, захочешь напомнить мне о себе — ты дашь мне знать.
Вот сейчас — сам я вспомнил о твоих травах или ты подсказала мне, подтолкнула под локоть? Но все-таки цапенницу я не буду мять в курительное зелье, от нее потом только хуже. Тебе-то было в самый раз, а мне, с моей шаткой психикой, ни к чему.
Раз мои воспоминания так рвутся наружу, я помогу им.
И они отойдут с моей дороги.
Выхода нет: я должен быть тем, что я есть, до тех пор, пока в силах.
Если силы иссякают… ну что же, я их подхлестну.
Сегодня меня не позовут. В Тауркане тихий спокойный вечер. Может быть, завтра… сегодня — наверняка нет.
…И все-таки бадан и багульник плохо сочетаются с бурохвосткой, да…