Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 102

— Поэтому и не могу обратиться… Он в генеральском вицмундире ходит, а у меня штанов крепких нет.

Артистка передала свой разговор с Загорским Островскому.

— Что же он сам ко мне не пришел? — удивился Островский.

— Да ведь он же, извините за выражение, без штанов, Александр Николаевич.

— Ну и дурак. Ведь я его всю жизнь без штанов видел, чего ж ему меня стесняться… Пускай приходит… Я ему свои дам…

И, как рассказывает автор воспоминаний, на другой же день Загорский поселился у директора императорских театров Островского.

Ревностно взялся за дело Александр Николаевич. Он довольно потрудился на поприще драматургического искусства, написал одних оригинальных пьес около пятидесяти, а точнее говоря — сорок семь, создал целый народный театр, и теперь после «Не от мира сего» можно, пожалуй, и остановиться. Недаром в конце октября 1884 года, когда по случаю десятилетия Общества русских драматических писателей ему была преподнесена серебряная чернильница, он сказал полушутя-полусерьезно: «От всей души благодарю вас за дорогой подарок, но боюсь, что я уже исписал все чернила, которыми мне суждено было писать, и что мне придется только любоваться вашим подарком, а не пользоваться им». Да, годы уже не те для писания пьес, но он еще может оказать родному театру послугу своей службой, своими знаниями и опытностью. У него новый проект дешевой театральной школы, проекты об артистах, о режиссерском управлении, и все это должно быть введено в действие при его участии. В его руках руководство художественной частью в московских театрах. Он стал полным хозяином репертуара и может быть теперь полезен начинающим талантливым писателям. Он может провести в дело на пользу родному искусству те заветные убеждения, которыми жил.

Настало, кажется, время для него, о котором он мог только мечтать, и вместе с тем с первых же дней службы с ужасом ощутил, что взятая им на себя задача ему уже не по силам. «Дали белке за ее верную службу целый воз орехов, да только тогда, когда у нее уж зубов не стало», — думал он, теряясь перед затягивающим его служебным омутом, из которого и не знал, как выплывет. Дел было по горло, как говорил сам Островский, и когда кончился наконец театральный сезон, было не до отдыха. Удерживали в Москве служебные заботы, к тому же много хлопот требовал предстоящий переезд на новую, казенную квартиру. Мария Васильевна с четырьмя детьми отправилась в Щелыково, двое других детей поселились у родственников в Москве, а сам Александр Николаевич перебрался в приготовленный для него нумер гостиницы «Дрезден» на Тверской. Здесь Н. А. Кропачев, секретарь Островского, был свидетелем случившегося с Александром Николаевичем жестокого сердечного приступа. Приступы повторялись, не предвещая ничего доброго. Но и в болезненном состоянии он продолжал работать не покладая рук, полагая, что отдохнет во время летних вакаций. Как всегда, для него надеждой было Щелыково, лишь бы доехать до Щелыкова, а там он придет в себя и наберется сил. Больным он и поехал в деревню, оставив тяжелое предчувствие своим отъездом у тех, кто провожал его на вокзале. Постоянно жаловался на плохое здоровье, и многим это казалось мнительностью, даже причудой Александра Николаевича, а он давно уже был болен, страдал своим роковым недугом — грудной жабой.

Никогда он не приезжал так поздно в Щелыково, как на этот раз — было уже 29 мая. Подъезжая на пролетке к дому, чувствуя изнеможение от вливавшейся в его душу щелыковской красоты, он подумал почему-то об отце, вспомнил рассказ о том, как отец перед смертью просил приподнять его на постели, чтобы он мог в последний раз посмотреть в окно на любимое Щелыково. Неужели и ему суждено прощаться с этими обетованными местами?





* * *

Как быстро пролетело время! «Жизнь прошла, и не заметила, милок, — как на печке погрелась», — сказала ему о своей жизни деревенская старуха во время его путешествия по Волге. Давно ли это было — университет, совестный, затем коммерческий суд, золотое время «молодой редакции»… Если вспомнить всех ушедших, то выходит, что он зажился на земле. Могилы матери и отца. Агафья Ивановна, его Ганя живет в душе и напоминает о себе, кроткая, терпеливая, все понимающая и чувствующая, и родная для него. Это о ней он думал, когда заставил свою Ксению в пьесе «Не от мира сего» произносить слова укора обманувшему ее мужу, рассказывать, что делается в душе женщины, мучающейся догадкой, как муж ласкается с недостойной женщиной и не хочет знать жену, которая «надоела ему своей глупой кротостью, своими скучными добродетелями». «У страстной, энергичной женщины, — говорит Ксения как бы за Агафью Ивановну, — явится ревность, она отомстит или мужу, или сопернице, для оскорбленного чувства найдется выход, а кроткая женщина и на протест не решится; для нее все это так гадко покажется, что она только уйдет в себя, сожмется, завянет…» И все его кроткие женщины в последних пьесах несут в себе частицу его Гани, от нее все то хорошее в них, которое, увы, не ценится обычно при жизни, но светит и греет, когда мы этого лишаемся.

Отшумел свое в жизни Григорьев, бедный Аполлон, забылись выходки слабого, безвольного в быту человека, а остался в памяти трогательный рыцарь русской литературы с неизменно благородным отношением к искусству. Почил в бозе Шевырев, с именем которого связан для него один из самых дорогих дней его жизни — 14 февраля 1847 года. Умолк Михайло Петрович Погодин, даривший ему, молодому Островскому, и горькие пилюли, но и много доброго, отеческого. Не стало Алмазова, Эдельсона, милых товарищей литературной молодости. Умер Некрасов, с которым он умел находить как с поэтом общий язык. Нет ныне и пророчествовавшего на пушкинском празднике Достоевского. Смилостивилась смерть над Писемским, который устал жить и переносить удары жизни. Успокоился навеки напутешествовавшийся Тургенев. Давно замолкли голоса Мартынова, Сергея Васильева, Садовского. В глазах стоят и почившие более десяти лет назад Дриянский, невесело усмехающийся своей незадачливости из-под черных усов, и белесый Микола Дубровский со взглядом дружеским, братским. Уходят знакомые люди. Недавно умер живший в том же доме Голицына, во флигеле, Иван Аксаков. С Аксаковым он был знаком «шапочно». Иногда встречался с ним около дома, в сквере, рядом с храмом Христа Спасителя [7], этот человек одних лет с ним, высокий, внушительный, казался ему обладателем богатырского здоровья. И какой столп свалился! И его конец недалек. Здоровье уходит. В пятьдесят лет он написал «Снегурочку», сколько в нем, оказывается, было тогда молодых сил и свежести чувства. Он и сейчас дивится: что за энергия, что за избыток духовных сил в нем, в шестьдесят-то с лишком лет, но немощна плоть, и дело идет к закату. Все писал пьесы, не разгибая спины, проведя большую часть жизни в кабинете. В Москве кабинет и в деревне кабинет, которые ему приглядели и опротивели донельзя, но вот горе — пойдешь или поедешь куда-нибудь — и тянет опять в тот же противный кабинет. Видимо, в этом он в отца, — как и покойный отец, он вечный кабинетный труженик. Не показной, а прячущийся. Пекущийся о пользе, о деле. Вот и возвращается он памятью к отцу, а ведь отец не баловал его в молодости, преподал ему суровый урок жизни. Но отец есть отец, и его с матерью он постоянно поминает в родительскую субботу.

Из тумана времени проясняется лицо старца, седого, как лунь, склонившегося над ним, мальчиком, и глядящего на него ласково и с бездонной, как небо, глубиной в глазах. Это дед его, монах Феодот, в его келью Донского монастыря и привели когда-то давным-давно мальчиком для благословения. В детстве он не раз бывал в этой келье по праздникам, и образ деда, седого старца, остался навсегда в его памяти и много говорил воображению. Потом уже, повзрослев, он узнал, что дед его по отцу, Федор Иванович, постригся в монахи под именем Феодот после смерти жены и был почитаем среди монастырской братии как строгий аскет и подвижник. Умер он в 1843 году, для двадцатилетнего внука, вступавшего в жизнь людную, шумную, веселую, кончина деда-монаха как бы осталась в тени, за монастырскими стенами, а теперь, когда он уже сам старик, особой значительностью овеян в его памяти облик старца.

7

Храм Христа Спасителя сооружался в течение 44 лет (1839–1883) на народные деньги. Само посвящение Христу придавало этому храму исключительное значение как воплощению истории христианства и связанной неразрывно с этим истории России. Этот величественный пятиглавый храм, напоминающий своим обликом древнерусские храмы, находился в центре Москвы, близ Кремля. В посвящении храма земной жизни Христа, Его Рождеству, а приделов — Александру Невскому и Николаю Чудотворцу соединилось вечное и конкретно историческое. Это был памятник победы русского народа в Отечественной войне 1812 года, хранивший освященные на мраморных досках имена погибших воинов.

В росписи стен храма, в создании скульптурных групп принимали участие выдающиеся художники, скульпторы.

В 1931 году храм Христа Спасителя, как и сотни других бесценных архитектурных памятников Москвы, был взорван, в осуществление генерального плана реконструкции Москвы, вдохновителем которого был Л. Каганович. Ныне на месте взорванного храма Христа Спасителя действует плавательный бассейн «Москва»