Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 102



— Одинокость человека есть его бессилие. И тот, кто оторвался от своего народа, тот создал кругом себя пустыню, как бы он ни был окружен множеством людей и как бы ни считал себя членом общества.

…В конце января 1852 года умерла в возрасте тридцати пяти лет жена Хомякова, Екатерина Михайловна, горячо любимая им, оставившая после себя семь маленьких детей. Тоска душила его, хотя на людях он не подавал виду. Не было уже прежнего жизнерадостного Хомякова, отныне жизнь становилась для него тяжким бременем.

А вскоре, менее, чем через месяц, умер Гоголь. Говорили, что смерть Екатерины Михайловны поразила его, произвела на него потрясающее действие. И вот вновь тот же путь к Данилову монастырю, где возле могилы своего брата — поэта Николая Языкова была похоронена Екатерина Михайловна. Туда же, в Данилов монастырь, провожали в последний путь Гоголя, Вместе с другими несли гроб Хомяков и Островский. Александр Николаевич посещал в начале пятидесятых годов литературные субботы графини Ростопчиной в ее доме на Садовой. Устроительница суббот была женщиной в своем роде замечательной. В молодости, в двадцатых годах, когда Евдокия Петровна была еще Сушковой, она обратила на себя внимание в светском обществе своим девичьим очарованием, живостью, восприимчивостью и еще тем, что писала недурные стихи на pyсском языке — дело невиданное в то время среди великосветских женщин, воспитанных исключительно на французском языке, ничего не читавших по-русски и не могших правильно написать на русском и нескольких строк. В 1833 году двадцатидвухлетняя Евдокия Петровна стала графиней Ростопчиной, выйдя замуж за сына знаменитого градоначальника Москвы 1812 года графа Ростопчина. В те годы стали появляться ее стихи, Жуковский с одобрением отозвался о них. Долгое время графиня скиталась за границей, писала стихи, читала их в Риме Гоголю. В Петербурге любила показываться при дворе. Так и текла бы, видимо, ее жизнь между заграницей и столичным обществом, если бы не одно событие, случившееся с нею, которое, можно сказать, перевернуло ее судьбу, доставило ей массу неприятностей и переживаний, но и вознесло ее, и не только в собственных глазах… В декабрьских листках выходившей в Петербурге газеты «Северная Пчела» за 1846 год были напечатаны стихи графини и среди них баллада «Насильный брак». Содержание вроде бы из средневековой жизни: рыцарь-барон упрекает супругу, что она не любит его, неверна ему, жена же отвечает, что она не может любить его, так как он насильственно овладел ею. Читатели гадали: что скрыто за этим разговором барона и его жены? Нет ли здесь какого-то намека, аллегории? Уж не жалуется ли графиня на свою семейную жизнь, не говорит ли о своем собственном насильственном союзе с мужем? Если так — то большую смелость выказала графиня, делясь с публикой своими семейными секретами, да еще связавшись с «Пчелкой»… Вскоре, однако, по Петербургу разнеслись слухи, что в «Насильном браке» под бароном подразумевалась Россия, а под его женою — Польша. Эта история с аллегорией дошла до царя, и графине пришлось вследствие царской немилости, закрывшей ей прежнюю свободу вращения при дворе, покинуть Петербург и переселиться в Москву, избрав ее местом добровольной ссылки. Вчерашняя скиталица по заграницам сегодня несла на себе нимб гонимой, и это льстило ей. Графиня легко усвоила свое новое положение, и в каком бы обществе даже известных, знаменитых людей ни появлялась, она ждала особого интереса к себе, и ей казалось, что все, глядя на нее, думают об одном и том же: смотрите, это автор знаменитого «Несильного брака».

Со временем у графини острота ощущения этого всеобщего любопытства к ее персоне притупилась, но сознание своей особой роли в обществе привилось основательно, оно понудило графиню подумать о собрании вокруг себя талантов из числа писателей, артистов и прочих служителей искусств. Так возникли ее субботы. Сделать Островского и его друзей постоянными посетителями суббот было искренним желанием графини, в письмах к Островскому она расточала ему милые любезности, выказывала знаки сердечного участия в его жизни, обещала потеснить «стариков из антипатичных и против шерстки», чтобы ее молодые друзья чувствовали себя хозяевами вечеров. Островский стал посетителем суббот. Хотя молодой драматург и считал по слабости человеческой, что у него «аполлоновское телосложение», и даже находил в себе ловкость донжуана в ухаживании за женщинами, в салонном обществе ему было явно не по себе.

А это был салон, где витал легкий разговор о всякой всячине: о новых спектаклях, игривых историях и приключениях из жизни чем-то выдающихся русских и иностранцев, о светских интригах и любовных романах, о литературных новостях и т. д. Что касается литературных чтений, то читала в основном сама хозяйка свои длинные романы и драмы, вызывая скуку и утомление у слушателей, которым надо было, однако, тщательно скрывать это, чтобы не задеть авторское самолюбие графини.

Из петербургских писателей иногда на субботах мелькал Тургенев, рассеянным и в то же время внимательным взглядом окидывал собрание, иногда наводил лорнет, чтобы рассмотреть новое лицо, но никогда не засиживался долго; залетал Григорович, на ходу бросал почти каждому «душечка, душечка», пристраивался где-нибудь на краю стола, подперев подбородок ладошками, ловил обращенные на него взгляды.



Как-то раз зашел Погодин. И здесь он оставался самим собою: тяжелые медвежьи приемы, грубоватое обращение. Погодин посидел немного, посмотрел, как графиня в накинутой розовой шубке, подбитой соболями, очаровывает заезжую, всю в кружевах, гостью, говоря с нею по-французски, встал и незаметно ушел, дивясь, как увиденный им спектакль мало похож на русские литературные вечера.

Ценя в достаточной степени свои романы и драмы, графиня добровольно отдавала, однако, пальму первенства госпоже де Сталь и Жорж Занд, называя их «гениальнейшими из всей нашей пишущей сестробратии». У графини была слабость в отношении к иностранным актрисам, которые перебывали у нее: Фанни Эльслер, Полина Виардо, Элиза Рашель, Всех она обожала, особенно Рашель: место на кушетке, где та сидела, было заложено подушкой, чтобы никто не смел сидеть на нем. Как-то один из гостей переложил подушку и сел было на кушетку, перепуганная хозяйка мигом подскочила к нему и закричала: «Встаньте, встаньте немедленно, тут нельзя сидеть, тут сидело божество» — и положила подушку на прежнее место.

У Александра Николаевича с Рашель произошло нечто вроде соперничества, совершенно, впрочем, независимо от его желания. Дело в том, что представленная 25 января 1854 года в первый раз в Малом театре пьеса Островского «Бедность не порок» имела огромный успех и не сходила затем со сцены весь театральный сезон, так что антрепренер Рашели вынужден был давать спектакли с ее участием по утрам. Публика из либерально-интеллигентских слоев московского общества была в восторге от Рашель, от ее броской трагической игры. Островскому, с его чувством реалистического, подлинного в искусстве, была чужда холодная расчетливость и чисто внешняя «восточная» эффектность игры Рашель. Но он спокойно смотрел на это увлечение графини, прекрасно зная, что спорами ничего не изменишь и ничего не докажешь. Если сказано, что Рашель — гениальная трагическая артистка, значит и гениальная, но кто сказал, почему гениальная — это и не надо знать, а если пожелаешь знать, то это вызовет только недоумение, как некая дикая выходка: «Как кто? Это решительно всем известно». Кому всем, всем ли — об этом также бесполезно говорить. А некий профессор на одной из суббот в воодушевлении спора сказал, что за одну Рашель он отдаст всех русских мужичков с их так называемым народным творчеством, ибо ее «искусство не национально-ограниченное, а мировое, всечеловеческое, понятное и близкое любому гражданину мира». Графиня пожурила оратора за «крайности», назвав его «горячкой», но согласилась с его высоким мнением о гениальной Рашель.

Для Островского одной из немногих актрис, которых он высоко ценил и любил, была Любовь Павловна Косицкая-Никулина, об ее исполнении, например, роли Дуня-ши в пьесе «Не в свои сани не садись» современники говорили, что совершеннее сыграть было невозможно, что это была сама жизнь. Но об этой же Косицкой, участвовавшей в пьесе «Царская невеста» Л. Мея, графиня Ростопчина вгорячах писала Погодину: «Косицкая — это существо репообразное, с головою вроде арбуза, кочана капусты или неправильной дыни. Косицкая просто противна… Вместо пылкой, страстной, смелой и балованной любовницы боярина она выходит какой-то простофилей, какой-то глупой и вечно улыбающейся девчонкой. Что за гнусный, холопский выговор! Это уж и не сенная девушка, а работница из мещанского дома. Матрешка или Палашка, с орешками в зубах».