Страница 9 из 126
Софья Шамардина стала партийным работником (что, по-видимому, вызывало смешанные чувства у Маяковского: «Сонка — член горсовета!»).
Паперный рассказывает, что после того, как Шамардина просидела семнадцать лет, он встретил её. В гостях у Лили Брик он увидел «пожилую женщину, с очень добрым, усталым и — это было видно — некогда очень красивым лицом».
Шамардина жила в Харитоньевском переулке, Водопьянова переулка уже не было рядом, он просто не существовал.
Шамардина, судя по всему, в старости была одинока.
Итак, как только приближаешься к чужим снам и чужому блуду, ты вдруг понимаешь, что оказался в очень неловком положении.
Чужой блуд всем интересен, но он мешает чрезвычайно: мемуаристы всё путают, каждый норовит если не соврать, то пересказать историю чуть в более правильном виде.
Что делать с этим — решительно непонятно.
Спрятаться за молчанием невозможно — это нечестно по отношению к читателю, который недоумевает, скажем, отчего в книге о любви к одной женщине автор то и дело обращается к другой. И перед человеком, который задаёт честные вопросы, возникает глухая стена умолчания. Почему?
Потому что.
Идеальной конструкцией могло бы быть умение говорить о чужих романах спокойно, без ажитации, выстроить между собой и животным интересом, который всем нам свойствен, барьер.
А начнёшь говорить о поэтах, так тебя сразу теребят нетерпеливо: «Кто с кем спал? А? С кем? Живёт с сестрой? Убил отца?»
— Кто с кем спал?
— Все со всеми. Правда-правда. Подите прочь, дураки.
Глава третья
ВЕЛИКАЯ ВОЙНА И ВЕЛИКИЙ ОПОЯЗ
…война состоит из большого взаимного неумения.
Эту войну называли по-разному. Звали её Великой войной, звали Мировой, потом в России её звали Империалистической. Потом, к несчастью, к названию «Мировая» добавилось «Первая».
В России за ней, практически без передышки, последовали Гражданская война, перемена власти, прочие неисчислимые бедствия, и Мировая война как бы отошла на второй план.
Потрясения вокруг этой войны не утихали в Европе и Америке ещё долго.
Мир уже никогда не будет прежним после этого опыта.
Довольно много написано про то, как встретила выстрелы в Сараеве и последовавшее за ним движение армий русская интеллигенция.
Если смотреть фотографии того времени, то можно только удивляться обилию счастливых лиц на улицах Берлина, Вены, Петербурга, Парижа и Лондона. Это какая-то поразительная, неприкрытая никакой тревогой и совершенно необъяснимая радость.
В «Третьей фабрике» Шкловский написал: «Пришла война и пришила меня к себе погонами вольноопределяющегося. Она говорила со мной голосом Блока, на углу Садовой и Инженерной».
«Не нужно думать о себе во время войны никому».
Есть, среди прочих, и два стихотворения Шкловского по этому поводу:
И другое:
Война была как бы войной и одновременно миром — образованные воспоминатели ездят на побывку домой, авторы мемуаров чередуют описания окопной жизни лихими набегами в духе Отечественной войны 1812 года и возвращением в петербургский салон.
Но меняется сам стиль войны, человечество воюет иначе. Изменения происходили и тогда:
«Война была ещё молодая. Люди сходились в атаке. Солдаты ещё молоды. Сходясь, они не решались ударить штыками друг друга. Били в головы прикладами. Солдатская жалость. От удара прикладом лопается череп»{21}.
Шкловский говорит, что война жевала его невнимательно, как сытая лошадь солому, и роняла изо рта.
Это сравнение верно, потому что он попал не в окопную мясорубку, а в Броневой дивизион инструктором, а перед тем был ещё в разных местах и работал на военном заводе.
Знание техники, даже вымышленное, всегда помогает. Много раз в своих книгах он повторяет как заклинание: «Права на производство я как еврей не имел».
Он всё время напоминает о том, что не был офицером. Это можно было бы легко понять: человек после проигранных войн убегает, путая следы. Быть не то что белым, а даже просто бывшим царским офицером в Советской России трудно, это иногда означает просто «не быть». А желание быть и дышать, пусть ценой того, что и недохвастаться, — понятно.
В случае с производством в офицеры, получением чина, работает исторический миф — миф о том, что в старой России смотрели не на национальность, а на вероисповедание. Это, в общем-то, так, но правда эта неполная.
Шкловский был сыном выкреста, сыном человека, принявшего государственную веру.
Но государство поменяло правила.
Флот — особая военная каста — вовсе не пропускал к себе выкрестов, а с 1910 года им не давали армейского офицерского чина[16].
Более того, с 1912 года этот запрет коснулся и потомков выкрестов — вплоть до внуков.
Шкловский говорит об этом с некоторой гордостью, как о печати, которой он был отмечен.
Меж тем еврейское прошлое шло за ним со своей бритвой Оккама в руке.
Оно отсекало ненужные повороты в биографии.
Во время Великой войны происходило множество всевозможных событий, и это показывает, насколько воюющая Россия не была «единым военным лагерем».
Именно во время войны и возник ОПОЯЗ — магическое слово филологии.
Словари сходятся на 1916 годе, но Роман Якобсон говорит, что Общество изучения поэтического языка возникло как результат одного из обедов у Бриков в феврале 1917 года. Другие очевидцы сообщают, что всё началось в декабре 1913-го в «Бродячей собаке», когда Шкловский прочёл доклад «Место футуризма в истории языка». Доклад превратился в знаменитую брошюру «Воскрешение слова», что вышла в следующем году.
Сам Шкловский писал, что начало ОПОЯЗу было положено в типографии Соколинского на Надеждинской улице, 33. Он оговаривался, что они работали и в другой типографии — в Лештуковом переулке, 13.
Они печатали сборники по теории поэтического языка. Они — это знаменитый лингвист Евгений Дмитриевич Поливанов, что знал неописуемое количество языков (Шкловский рассказывает о нем не вполне достоверную историю потери руки на спор), лингвист Лев Петрович Якубинский, германист Виктор Максимович Жирмунский, уже знаменитый Борис Михайлович Эйхенбаум и иные люди.