Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 71

Больше всего я люблю у него «Случай на станции Кречетовка» — о сдаче органам одного alter ego автора, актера Тверитинова, другим, лейтенантом Зотовым. И, конечно, «Ленин в Цюрихе», в заглавном герое которого автор узнается еще фатальнее. На полке у меня стоит вывезенный в эмиграцию красно-коричневый пейпербек 1975 года с крупнозернистым, как бы газетным, фото Ильича. Не помню, кто из западных коллег доставил мне тогда этот шедевр антисоветской полиграфии, который можно было бы подложить на любой книжный лоток брежневских времен и никто не обратил бы внимания.

С тех пор я все собираюсь написать сопоставительный анализ «Ленина» с «Теленком» — текстуальные совпадения между двумя портретами одинокого подпольного волка поразительны. Останавливает профессиональная обязанность продраться в таком случае сквозь толщу его собственных «Узлов» и последующих солженицыноведческих наслоений. Однажды, в погоне за подсказанной Лосевым параллелью к Пастернаку, мне пришлось было погрузиться в густую эротическую стихию вокруг некой декадентствующей Ольды (sic); пахнуло волновавшими в детстве подвязками шишковской Анфисы, и я запросил пардону — умолил заботливого Лешу (одолевшего все «Колесо») прислать точную ссылку.

От эстетических суждений о «Круге первом» я воздерживаюсь. Его папиросный самиздатский экземпляр нанес один из сильнейших раскрепощающих ударов по моей подсоветской психике (позднее сходную роль сыграл ксерокс лимоновского «Эдички», на одну ночь выданный кем-то моей приятельнице, — в ту ночь мы только и читали), и переступить через свою экзистенциальную благодарность я не могу.

«Матрену», признаюсь, не люблю, — как и порожденную ею «Матеру».

Я думаю, что литературно Солженицын хорош там, где он нацелен на советское в самом себе: на положительного героя соцреализма аскета Зотова, честного доносчика-убийцу, и на параноидального вождя партии. Подводит же его ученическая добросовестность в написании исторического романа о революции «так, как было на самом деле» (помню его восторженные восклицания об этом в давнем документальном фильме). Выдает и полувоенный домашний френч (серый походный сюртук?) сталинского и слегка толстовского покроя, облюбованный также безумными властолюбцами из фильмов о Джеймсе Бонде.

Зная все это, можно ли было, скажем, году в 1993-м, к 75-летию вермонтского изгнанника, сочинить соцреалистическую фантазию о его триумфальном возвращении из эмиграции на спецпоезде, до Москвы от самых от окраин, с остановками по всем пунктам для встреч с представителями властей, местной интеллигенции и трудового народа, навеянную гоголевской идеей проездиться по России, горьковской легендой о писателе-ходоке, сталинско-хрущевскими выездами на поля для ощупывания коробочек хлопка и кукурузных початков и паломничеством народа в Александрову слободу за Иваном Грозным из нелюбимого эйзенштейновского фильма? Войнович попытался, но действительность оказалась сильнее выдумки, — прекрасное есть жизнь.

Приличны ли, однако, эти снобистские придирки? Не ограничиться ли благодарным поклоном великому борцу за освобождение России от советского ига? Увы, освобождать ее надо от нее самой, а тут он — вместе с Матреной — буксует всеми колесами.

L’air normal

В начале 70-х в поле нашего со Щегловым ревнивого внимания находился В-й. Юра хотел напечатать в «Воплях» у Ломинадзе свой порождающий разбор стихотворения Гюго «Sur une barricade» («На баррикаде»). Ломинадзе показал его специалисту — В-у. Тот официального отзыва не дал, но выразился в том смысле, что это обычная работа на уровне второго курса. Тогда Ломинадзе предложил ему как человеку либеральному написать свой анти-разбор, с тем чтобы дать оба рядом, в порядке дискуссии. (В «Воплях» дискуссиям отводилась роль клапана для сомнительных материалов. Первый раз нас опубликовали там в дискуссии о структурализме. Дальнейшие же попытки печататься отвергались: «Вы уже участвовали в дискуссии, а два раза нельзя».) В-й, однако, отказался, говоря, что особого интереса к этому стихотворению у него нет, а что касается благородных побуждений, то «ведь они бы для меня такого делать не стали».

Переговоры эти велись заочно, мы с В-м не встречались, но я хорошо помнил его по Университету. Когда я учился на первом курсе, он был видным аспирантом, и я привык смотреть на него снизу вверх, но главным образом не поэтому, а потому, что это был стройный мужчина, яхтсмен и волейболист, с суховато-изящными манерами и желтоватым, но красивым лицом.

Как-то мы с Леночкой шли по улице Горького, когда я увидел идущего навстречу В-о. Я бы уже не успел сказать ей, кто это, поэтому одновременно с поклоном в его сторону я толкнул ее локтем, дескать, посмотри, потом объясню.

— Это был В-й, видела?

— Qui, — спросила она неуверенно, — сe type а l’air… normal? (Кто? Этот… такой… нормальный?)

А два десятка лет спустя, в один из моих первых послеперестроечных приездов в Москву, мне сказали, что В-й только что умер. О нем говорили с некоторым культовым придыханием, как если бы это был один из интеллектуальных лидеров и героев сопротивления ушедшему режиму. (Через пару лет я узнал о смерти другого вождя этого поколения — Лакшина, которого в свое время мне тоже пришлось узнать с оборотной стороны; однако воскрешать своими воспоминаниями еще и его воздержусь.)

Культов я, действительно, не люблю, в том числе срочных посмертных. Но нет ли в моем тоне чрезмерной пристрастности, известного геростратства? Как оправдаться, хотя бы перед собой, не знаю. Разве что неприятием того идиотского лаймлайта, который с недавних пор иной раз озаряет и мое чело, так что на некоторых фуршетах, когда вдруг кончаются водка и бутерброды, и я начинаю протестовать, меня не понимают: ведь я свободно могу пройти в ту комнату, где одна сплошная элита и водки залейся. Я иду туда, и меня пускают, а других — нет, да они и не просятся.

Поскольку любят у нас преимущественно мертвых, видимо, дело швах.

Подъезжая под Ижоры





Несколько лет назад телеведущий закончил интервью со мной словами:

— У нас в студии был профессор Университета Южной Калифорнии, доктор филологических наук Александр Жолковский.

— Я не доктор, я кандидат, — с бескомпромиссностью старого борца за правду рапортовал я.

— Я имел в виду по гамбургскому счету…

— А по гамбургскому я академик, — продолжал я еще бескомпромисснее. — Все мои знакомые давно академики.

Кажется, в эфир эта концовка не пошла. Оно и лучше, поскольку академия дело темное, далеко не гамбургское, тем более в нашей области. Но факт, что среди людей, с которыми я на вась-вась, процент членкоров и академиков довольно велик. Об одном из них и пойдет речь.

Собственно, ничего академического в истории, которую я хочу рассказать, не было, а о его научном ранге я узнал уже потом. В сущности, не было и никакой истории, просто было произнесено несколько фраз, не особо глубокомысленных, но я их помню уже три с лишним десятка лет и вот теперь возьму и запишу. Запишу без нажима — ведь в этом секрет виньеток[27].

Игорь (назову его так) был мужем одной нашей довольно бестолковой сотрудницы (назову ее Верой), но не филологом, а то ли физиком, то ли химиком, и к тому же красавцем-спортменом (известным альпинистом, как я только что узнал из Интернета) и соответственно пользовался у нас априорным авторитетом. Под его успехи они получили коттедж в новом подмосковном научном центре, и мы с Ирой, иногда вместе, но чаще уже врозь, ездили к ним погостить на выходные. Занималась нами Вера; Игорь, который был мне вчуже симпатичен, показывался редко.

Летом 1972 года я неожиданно для себя самого организовал небольшой туристский лагерь на озере Валдай вокруг образовавшегося у меня в тот момент потешного парусного флота из двух польских суденышек — байдарки с парусом и яхточки с поддувными бортами. Нетипичная для меня коллективная акция отчасти объяснялась присущим мне стремлением не дать пропадать добру, главное же — потребностью в созданиии благоприятной обстановки для разворачивавшегося романа с молодой, веселой, здоровой, но пока что замужней дамой. Я созвал множество знакомых, включая одну бывшую возлюбленную и одного бывшего претендента на теперешнюю, обоих, впрочем, с их очередными партнерами, мы разбили на противоположном от города берегу палатки и жили там постоянно, а моя дама выбиралась к нам по уик-эндам.

27

И не только виньеток. Сорок лет назад, впервые поехав в Польшу, я с места в карьер стал учить польский. Он давался легко, но на самых головоломных словах я спотыкался. Как-то в гостях у варшавских знакомых я безнадежно увяз в слове odziedziczyс, «унаследовать», согласные которого различаются исключительно мягкостью/твердостью и звонкостью/глухостью: джь — джь — ч — чь. Признаки эти в русском есть, но нет ни фонемы «дж», ни твердого «ч». Я в который раз пытался продраться сквозь этот фрикативный частокол, когда хозяйка сказала:

— А ты не очень старайся, ты так легонько, по верхам: odziedziczyс — понимаешь? — она повела ручкой и пошевелила пальчиками в знак полнейшего пренебрежения.

Я понял и, вдохновляясь словами поэта: Но не с тем, чтоб сдвинуть горы, Не вгрызаться глубоко, А как Пушкин про Ижоры, Безмятежно и легко, без запинки скопировал:

— Оджеджичычь.

В дальнейшем я широко применял эту технику безмятежности и даже обучал ей американских студентов, не справляющихся с богатым и востребованным словом environmentalism.