Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 71

— Нет, Катя, не пойму, как это я сам в энный раз приглашаю ее, чтобы потом терпеть ее беспардонность?! — восклицаю я. — Я ведь далеко не ангел. Что заставляет меня так попадаться?!

Катя, как всегда, наготове.

— Мазо-нарциссизм.

— Мазо-нарциссизм? Ну мазохизм еще понятно. А нарциссизм-то мой здесь при чем?

— При том, что ты упиваешься не только собственными мучениями, но и собственным превосходством. Думаешь: как я там ни плох, есть хуже.

Sigmund, please, copy! («Учись, Зигмунд!»)

Собачья смерть

Собаки меня скорее любят, но я не отвечаю им взаимностью. Хотя, если вдуматься, это они не отвечают взаимностью на мое равнодушие. Когда в гостях собака начинает ластиться ко мне и я стараюсь по возможности вежливо ее отпихнуть, а хозяевам объяснить, что собак не люблю, я натыкаюсь на обиженное непонимание. Не люблю? За что? Ведь они такие умные! На это у меня имеется давно разработанный аргумент, что к умным, то есть различающим, c кем они имеют дело, у меня претензий нет, их я, скажем, уважаю, но такие, увы, встречаются редко. Аргумент срабатывает не всегда: во-первых, любовь слепа, а во-вторых, каков поп, таков и приход.

С одним другом детства Тани и даже, кажется, ее молочным братом (уже на моей памяти внезапно переквалифицировавшимся в священники) мне пришлось раззнакомиться из-за его здоровенного пса, который неотвратимо лез в душу, слюнявя мои пальто, костюмы и рубашки. Я все грубее отталкивал собаку, заявлял все более язвительные протесты хозяину и Тане, но безуспешно. Собака безответно любила меня, Паша беззаветно любил свою собаку, Таня безгрешно, но и безапелляционно, любила Пашу. Рано или поздно эта порочная цепь должна была порваться в самом слабом звене, но в каком? Я не любил собаку, быстро невзлюбил Пашу и наотрез отказался к нему ходить. Таня с Пашей не поссорилась, но, прилепившись к мужу, бойкот соблюдала; впрочем, десяток лет спустя мы с ней все равно расстались. Собака, конечно, давно умерла (все это было в семидесятые годы), скорее всего, на руках у любящего Паши.

К кошкам я терпимее. Если придется, я беру их к себе на колени и на живот, глажу, чешу за ухом, благодарно внимаю мурлыканью. Подсознательно я отношусь к ним, независимо от физиологических данных, как к существам женского пола, собак же воспринимаю как мужчин, чьи ласки мне по определению ни к чему. Так, я не могу смотреть фильмов, в которых целуются, не говоря о предаются любви, гомосексуалисты; лесбиянки другое дело.

Кстати, одним из стереотипов изображения собак в кино является их ревнивая реакция на роман, возникающий у хозяйки с героем фильма. Кульминации эта коллизия достигает, когда любовники направляются в спальню и собака, охранительно бегающая вокруг кровати, выставляется за дверь, откуда подает все менее слышные скулящие звуки. Хэппи-энд может включать совместную прогулку счастливой четы с собакой, знаменующую примирение.

Киношными впечатлениями мой опыт в этой области до некоторых пор ограничивался, но, как говорят американцы, there is always a first.

В Штатах я поначалу много ездил с лекциями — людей посмотреть, себя показать. Как правило, у поездок имелся и амурный компонент, призванный облечь освоение континента в плоть и кровь контакта с туземным населением. Один такой маршрут как-то поздней осенью привел меня в штат Орегон, где, наряду с пригласившими меня коллегами из двух ведущих университетов, проживала академически менее продвинутая, зато очень живого нрава учительница русского языка и литературы (в знаменитой портлендской школе имени американских первопроходцев Льюиса и Кларка), с которой я познакомился в ходе другого турне и немного перезванивался. В напряженном расписании моей поездки, старательно выкроенной из преподавательских будней, ей были отведены добавочные сутки. Хотя, как написал бы Баратынский, красавицей ее не назовут, — ничего особенного, ротик, носик — это все есть, как написал бы уже Зощенко, но все-таки американка, с модным в ее поколении архетипическим женским именем (которое опускаю), вполне соответствующая картографической задаче помечания территории.





Эмблематичным оказалось и загадочное, на первый взгляд, украшение на стене ее спальни. Размером с метр в высоту и сантиметров 25 в ширину, сотканная из разноцветных ниток, рельефная, со складками, образующими как бы абстрактный, но чем-то знакомый рисунок, похожий на гигантский махровый цветок, розу, орхидею, эта мягкая игрушка представляла собой анатомически детальный скульптурный портрет — я на всякий случай спросил, хозяйка подтвердила — вагины, вид анфас, лицо пизды, как написал бы Лимонов.

Поглощенный рассматриванием, я не сразу обратил внимание на вертевшуюся вокруг меня собаку, так сказать Цербера, охраняющего вход в подземное святилище. Впрочем, по моей просьбе она, несмотря на сопротивление, была тут же сослана в прихожую, отделенную несколькими дверьми (дом был большой), так что ее царапанье, скулеж и даже лай доносились слабо и скоро перестали замечаться.

Хозяйка вспомнила о ней только наутро. Дверь в переднюю открывалась как-то туго, пришлось приналечь, и за ней обнаружился труп собаки, прильнувшей к двери, подсунув, сколько можно, свой нос под щель. В зубах у нее был мой безнадежно обслюнявленный берет, приобретенный еще в советские времена в Гданьске, с фирменным знаком, изображавшим тамошнюю статую Нептуна с трезубцем.

Погоревав, моя подруга решила похоронить собаку у себя на участке. Хмурый орегонский день ушел на оформление необходимых бумаг, в сумерках мы под неизбывным орегонским дождем по очереди долбили мерзлую орегонскую землю, и когда все было кончено, она сказала, что неплохо бы, если это не слишком ударит по моему карману, отогреться в сауне, она знает хорошее местечко. Мы поехали туда, нам дали отдельный номер с сауной и джакузи, принесли пиво и закуску, мы выпили, нам принесли еще, мы опять выпили, ну и вообще. Такая сауна была тоже первой в моей жизни.

Ничего личного

В своем документальном фильме о Набокове Роберт Хьюз снимает его на улицах Монтрё, у газетного киоска, в холле его гостиницы и, наконец, в его кабинете. Там Набоков демонстрирует ему свою картотеку штампов, «которые обожаете вы, журналисты».

— Вот, например, — говорит он, со страшной гримасой вытаскивая очередную карточку. — А moment of truth («Момент истины»)! Подумайте: а moment of truth! — Набоков издевательски растягивает «о» и выкатывает свои огромные глаза.

Журналисты действительно мыслят штампами. Лет десять назад в Лос-Анджелесе свежеприбывший из России газетчик взялся написать про меня в местный эмигрантский орган. Узнав по ходу разговора, что В. В. Иванов, у которого я когда-то учился, в начале 90-х переехал в Лос-Анджелес, он немедленно пропел:

— И тогда ученики потянулись вслед за учителем?…

Пришлось объяснить, что в данном случае учитель, если угодно, потянулся за учеником, проделавшим этот маршрут десятком лет ранее и с меньшим комфортом. Кстати, в разговоре о предстоящем переезде В. В. согласился тогда с моей мыслью, что эмигранты третьей волны послужили первопроходцами, освоившими Европу и Америку для последующей новорусской колонизации.

В современной жизни, пропитанной СМИ, штампы подстерегают на каждом шагу. Моя соседка по кондоминиуму говорит, думает и принимает решения в формулах и даже интонациях телевизионной рекламы. Она сама, ее бойфренд и ее мать (за их собаку не поручусь) — риэлторы, что до какой-то степени объясняет такой образ мысли. К счастью, она успешно продала свою квартиру и скоро переезжает в собственный дом, но пока что при встрече втолковывает мне тем же рекламным голоском, что я свою могу продать еще дороже (у меня больше солярий на крыше и лучше вид) и переехать в дом еще роскошнее, — не догадываясь, что в жизни помимо арифметических выкладок есть какой-то повседневный смысл.

Здесь, рискуя впасть в дежурное обличение западной меркантильности, не могу не вспомнить, как мой первый и любимый корнелльский зав Джордж Гибиан, беглый чех образца 1938 года, с нерастраченным за сорок американских лет изумлением рассказывал мне об очередном событии в его домашней жизни с подругой-японисткой: