Страница 20 из 71
Мой соавтор Щеглов выступать и даже прийти отказался. Я же явился в полемическом всеоружии, решив отвечать ударом на удар. В этом я полагался как на свои импровизационные способности, так и на домашние заготовки.
Я видел себя Фанфаном-Тюльпаном, разложившим по всем подоконникам осажденного замка заряженные ружья и на бегу поочередно палящим из них. Мазохизм — хорошо, но садизм лучше.
Гельфанд начал с неожиданного маневра — не пришел ни в назначенное время, ни полчаса спустя. Я ответил предложением либо начать без него, либо разойтись. Начали. Я говорил минут пятнадцать, когда он, наконец, появился.
— Ага, вы уже начали. Это очень хорошо. Давайте попросим кого-нибудь повторить то, что тут говорилось.
Вызванный стал нести нечто бессвязное, и Гельфанд удовлетворенно остановил его:
— Прекрасно. Будем считать, что здесь НИЧЕГО НЕ БЫЛО СКАЗАНО. Начнем с начала.
Выбора у меня не было, я начал с начала, а Гельфанд стал ходить по аудитории, наклоняясь то к одному, то к другому из участников.
— Вот тут говорят, неинтересно.
— Если неинтересно, можно не продолжать. Мне интересно, но я, собственно, все это уже знаю.
— Что вам нужно, чтобы сделать это интересным для нас?
— Чтобы меня не перебивали минимум двадцать минут.
— Хорошо, продолжайте.
Не выдержал он минут через пять.
— Говорят, неубедительно. Что вы думаете по этому поводу?
— Полагаю, что это очевидно.
— Что очевидно?
— Что я думаю, что двадцать минут не прошло.
Больше меня не перебивали. Я выписал на доске приемы выразительности, начертил схемы порождения и кое-как дотащил этот воз. Последовала дискуссия, действительно, неинтересная. Один из слушателей, в свободное время занимавшийся живописью, даже встал на мою защиту и начал разъяснять остальным, что в искусстве есть множество технических задач, вроде надевания холста на подрамник и грунтовки, и вот такие аспекты и моделируются в доложенной работе. Сам Гельфанд, в какой-то момент смягчившись, сказал, что из десятка выписанных на доске приемов выразительности один, седьмой, кажется ему интересным.
— А вы как думаете? — спросил он.
— Думаю, они все интересны, и уж никак не по отдельности.
Толку от этого выступления не было никакого, если не считать полученной инициационной закалки и, конечно, виньеточного материала. Впрочем, своему огорченному шефу В. Ю. Розенцвейгу я предсказал, что Гельфанд еще пересмотрит свою оценку. Так и случилось — он позвонил В. Ю. сказать, что что-то в этом все-таки есть. Когда у нас со Щегловым вышел соответствующий препринт, я послал его Гельфанду с посвящением по-английски: «Без надежды на спонсирование нашей деятельности Вашим Адским Фондом (Hell Fund)». В общем, программное непонимание, практически полное, было достигнуто.
Автоматы и жизнь
Так назывался исторический доклад академика Колмогорова в начале 60-х годов, открывший наконец широкую дорогу кибернетике. Но мы истории не пишем.
У моего знаменитого соавтора Мельчука было тяжелое детство — советская власть, война, мачеха и вообще еврейское счастье. Игорь «управлялся». Свою сестру и себя он одно время кормил, за еду отлавливая мух в столовке, где нехватало липучек. Как и во всем, он достиг в этом машинного совершенства и мог поймать муху одной левой не глядя.
К моменту моей второй женитьбы (1973 год) наша совместная работа над моделированием семантики была в разгаре. В качестве младшей коллеги Таня относилась к Мельчуку с пиететом и предвкушала домашнее знакомство (мы работали в основном у меня). А в качестве энергичной хозяйки она приняла практические меры — обила дверь отошедшего к ней кабинета войлоком и кожей, чтобы «громкий, но противный» голос Мельчука доносился туда приглушенным. Таня была, конечно, в курсе мельчуковской мифологии, включая охоту на мух.
Как-то раз, проходя через гостиную, где мы работали, Таня привычно оглядела ее в поисках непорядка, обнаружила его и брезгливо констатировала: «Муха!»
— Слава богу, муху есть кому отловить, — сказал я, гордясь причастностью к гению, великому и в малом.
Игорь на секунду поднял глаза, хватательно выбросил левую руку и… ничего не поймал. Таня посмотрела на меня с недоумением. Игорь, не глядя, повторил свой пасс — и опять безрезультатно.
— Как же это? — растерянно сказала Таня. Культ рушился на глазах.
— Игорь, ты что? — забеспокоился я. — Ты что меня подводишь?! Я, может, под твою славу женился…
Он оторвал наконец взгляд от бумаги, всмотрелся, приготовил было руку, но потом безразлично отмахнулся и опять вернулся к работе.
— А-а, это моль…
— Так тем более, она же медленнее.
— Вот именно. А у меня автомат.
Видно, этой моли суждено было еще пожить. Помедли, помедли, вечерний день, продлись, продлись, очарованье…
Интересно, сохранилась ли у теперешних владельцев квартиры противомельчуковская обивка? А также буква И перед унитазом, выложенная белым кафелем по черному в честь Игоря — любителя уборнографического юмора? Если нет, пусть вызовом глобальной автоматизации останется это memento о медленной моли.
Small little story
Наша с Мельчуком работа над моделью «Смысл — Текст» проходила под эгидой Лаборатории машинного перевода. Непосредственным начальником и пестователем Лаборатории был В. Ю. Розенцвейг, но на общеинститутском уровне она находилась в ведении проректора по научной работе Г. В. Колшанского. Колшанский относился к нам с тщательно разыгрываемой двусмысленностью, готовый погреться в лучах возможной славы, но в случае чего отмежеваться напрочь. В очередном годовом докладе он отметил наши ценные разработки, но тут же дал обратный ход и пропел характерным гаерским фальцетом: «Но модель-то какая? Модель-то ма-а-ленькая!!»
Эта история припомнилась мне четверть века спустя, в Беркли, на славистической конференции, посвященной 1000-летию крещения Руси. Я там делал доклад об архетипической подоплеке рассказа Толстого «После бала». Дискутант — автор огромной монографии о Толстом, мною уважительно процитированной, — остался моим докладом недоволен. Впрочем, закончил он в дипломатично-извиняющем ключе:
— What do you want from a small little story?! (букв. «Что вы хотите от крохотного малюсенького рассказика?!»)
Меня подмывало ответить что-нибудь бендеровское, вроде того что профессоров славистики, исповедующих подобный количественный подход к литературе, надо публично разжаловать в аспиранты, прямо тут же, не дожидаясь конца заседания. Однако в то время я переживал стадию старательного усвоения американского comme il faut и потому возражать не стал, вообще отказавшись от ответного слова.
Я долго колебался, назвать ли мне этого монументалиста по имени, но чувствую, что не могу молчать: Ричард Гастафсон (Gustafson).
Скромность
Летом 1966 года, после лодочного похода по Карельскому перешейку оказавшись проездом в Ленинграде, я набрался дерзости позвонить В. Я. Проппу, чей номер узнал из справочной книги в телефонной будке. Представившись его поклонником и последователем, я напросился на визит, каковой состоялся 15. VII.1966 (о чем свидетельствует надпись его рукой на моем экземпляре «Морфологии сказки» издания 1928 года), очень ранним утром, — так он назначил.
Дверь открыл человек примерно моих лет в спортивной одежде. Коридор был завален туристским снаряжением — рюкзаками, спальными мешками и т. п. В глубине коридора стоял сам великий Пропп — невысокого роста, слегка сгорбленный, с большой головой и еще более непропорционально длинными руками. Этот гориллоподобный абрис поразил меня, как поразило и то, что он нисколько не ронял своего обладателя, скорее, наооборот, так сказать, à la Дарвин, удостоверял его статус специалиста по первобытному состоянию человечества. У Проппа был внушительный нос, большие ясные глаза и тихий голос. Я попросил его сказать мне, когда уйти, он ответил, чтобы я не беспокоился, — я сам пойму.