Страница 16 из 71
Ахматову упрашивать не пришлось. Она сказала, что как-то раз ей позвонили из «Правды» и попросили дать стихи. Она ответила в том смысле, что пожалуйста, только это очень странно и вряд ли у них из этого что-нибудь получится. Ей сказали, что уж они-то знают, что делают, и раз берутся, значит, могут. Короче говоря, дело тянулось, тянулось и кончилось ничем. Вот эти-то стихи она и прочтет.
Ахматовой в то время было уже семьдесят лет. Это была величественная старая женщина, императрица. Зубов у нее, видимо, оставалось совсем мало, потому что, когда она стала читать:
слышны были, казалось, одни гласные. Но это было великолепное, торжественное, звучное чтение, может быть, именно потому, что требовало от нее усилий, «танца органов речи» (как то ли Шкловский, то ли Мандельштам сказал о стихах Пастернака).
Все время, что она читала, Пастернак в такт ее голосу гудел, напевая и повторяя слоги и строчки. Когда она кончила, он тут же начал вполголоса читать только что услышанное стихотворение, заменяя или перевирая отдельные слова:
Ахматова сказала:
— Ну вот, Борис Леонидович, вы когда мое читаете, то всегда улучшаете. — Она произнесла улутшаете.
— Чтуо вы, чтуо вы, Анна Андревна, чудесные стихи. Зачем вы их им давали? Нет, право, чудесные стихи, Анна Андревна, чудесные стихи.
— Нет уж, Борис Леонидович, это уж известно, вы когда мое читаете, то все улутшаете.
И они еще долго обменивались тщательно отмеренными приятностями, как какие-нибудь восточные вельможи, уверенные во взаимном уважении и преданности окружающих, лениво и с достоинством, Пастернак — немного по-женски и с уловками, Ахматова — с мужской прямотой.
Шаг вправо…
В первую годовщину смерти Ахматовой я пошел на вечер ее памяти, кажется, в Литературном музее, а может быть, в журнале «Иностранная литература», и был огорчен скромностью и малочисленностью аудитории, состоявшей из каких-то бесцветных библиотекарш, а то и совсем ветхих старушек. «Неужели это — ее читатели?» — подумал я. (Задним числом подозреваю, что попал тогда на какую-то нецентровую тусовку, а кто надо собрались в другом месте.)
Среди выступавших был А. А. Сурков, в период оттепели способствовавший изданию стихов Ахматовой. Принявшись расхваливать ее патриотизм и гражданское мужество, всячески их советизируя, он, видимо, почувствовал, что заврался, но в последний момент вывернулся — с помощью характерного полупризнания. Он сказал, что так же — по-нашенски, по-советски — она держалась и заграницей, на глазах у буржуазной прессы, и не потому, что при ней были мы, писатели-коммунисты, нет, она никого не боялась и говорила по зову сердца…
«Русские поэты в воспоминаниях конвоиров» — это могла бы быть массовая серия.
Еще пара зеркал
Один из моих любимых рассказов Татьяны Толстой — «Река Оккервиль». Изощренной аллюзивной технике, проецирующей его героиню, знаменитую певицу ушедшей эпохи Веру Васильевну, на фигуру Ахматовой, я посвятил специальный разбор («В минус первом и минус втором зеркале»), где приводится куча текстуальных, биографических и структурных доводов, а также выдержки из писем Толстой ко мне (в основном, критических), но целый слой анализа остался недоработанным — архетипический.
Один топос — петербургский — я рассмотрел довольно подробно, показав, как герой рассказа Симеонов, одинокий петербургский холостяк и коллекционер пластинок с голосом Веры Васильевны, многообразно ассоциирован с Петром и его строительным волюнтаризмом, с гибельностью водной стихии и так далее.
Второй — культ прекрасной дамы — в статье затронут, но по имени не назван и вообще прописан недостаточно четко. Между тем, фиксация Симеонова на легендарной артистке отмечена характерными чертами этого символистского топоса: он никогда не встречал ее, мыслит ее давно умершей и как бы существом из иного мира, тайно от всех поклоняется ей, посвящает всего себя собиранию ее записей, превращает свой дом в храм ее искусства и переживает свое наслаждение ее пением как уникальную интимную связь.
Но есть — и играет ключевую роль — еще один, третий, глубоко архетипический топос, который я упустил. Это комплекс мотивов, связанных с неожиданным (чудесным, иногда спасительным, чаще несущим гибель) оживанием (воскрешением, возвращением, материализацией, осуществлением, приходом по вызову) чего-то, что было или считалось неодушевленным (неживым, умершим, уничтоженным, удаленным, нематериальным, условным, запредельным), — покойника (предка, бога, черта, духа, джинна, изображения, имени, знака), оказавшегося «легким на помине». Примеров этого топоса множество: вызванный Фаустом Мефистофель; гоголевский портрет; статуи Петра и Командора; всевозможные английские привидения и оживающие египетские мумии; змея, выползающая из останков Олегова коня; чудовище Франкенштейна; Шариков; старик Хоттабыч; «мадам Бовари», в фантастическом рассказе Вуди Аллена выписываемая из флоберовского романа, быстро наскучивающая герою и, наконец, отсылаемая обратно. Особенно эффектны, конечно, сюжеты последнего типа, построенные по принципу «за что боролись, на то и напоролись»; к ним и относится ситуация в «Реке Оккервиль».
Симеонов полагает Веру Васильевну давно покойной, чем-то подлежащим возвышенному, но и совершенно отвлеченному и безопасному, зависящему исключительно от него одного культивированию в качестве реликвии, но вдруг оказывается, что она жива-здоровехонька и вполне и даже угрожающе телесна, ибо входит в его жизнь самым непосредственным, но никак не лестным, не возвышающим и не одухотворенным образом — как пользовательница его ванной.
Совмещение всех трех комплексов в рассказе, намекающем на Ахматову, очень органично. Петербургские мотивы и топика прекрасной дамы комментариев не требуют, да и оживание духов прямо-таки подсказывается всей атмосферой ахматовской поэзии, в особенности «Поэмой без героя». Фокус, часто применямый пародистами, состоит в том, что излюбленный автором ход обращается против него: на этот раз оживающим монстром оказывается сама героиня, артистка, прекрасная дама, alias — Ахматова.
P. S. Таня, ну как тебе теперь?
Яблоко или гулять
— Ты что больше любишь, яблоко или гулять? — спрашивает малыш у Чуковского.
— Какие у тебя глупые разговоры, — отвечает тот.
— Да-а, я умных-то разговоров не знаю, а поговорить-то с тобой хочется.
Игорь
Мои старшие друзья-коллеги были сами очень молоды, и в моем отношении к ним не было, думаю, ничего эдиповского. Просто очень хотелось быть принятым в их блестящую компанию. Что бы там ни инсинуировал Достоевский, говорить с умным человеком — одно из главных жизненных удовольствий. Во всяком случае, такова была изначальная подоплека моего научного честолюбия.
Поговорить с этими умными людьми приезжали издалека, в том числе из-за границы и даже из-за железного занавеса. Я только начал работать в лингвистике, когда Лена Падучева, уезжавшая в отпуск, попросила пойти вместо нее на доклад американcкой гостьи и написать о нем в отдел научной хроники «Вопросов языкознания». Задание содержало вызов: американка, как и Падучева, занималась высшим научным пилотажем — логическим анализом языка.
Игра стоила свеч. При первой же встрече осенью Лена сказала:
— Видела, видела. Ну, думала, сейчас порезвлюсь. Но смотрю, кванторы на месте.