Страница 14 из 71
Тем, что в знакомстве с его творчеством я немного опередил широкую общественность, я был обязан маме. Убедившись в бесполезности своих настояний, чтобы сын выбрал какую-нибудь положительную, то есть техническую, специальность, она решила посильно способствовать его успехам на ненадежном гуманитарном поприще и, среди прочего, записала меня в Отдел абонемента Библиотеки иностранной литературы на Петровских линиях. Она же посоветовала, какую английскую книгу взять первой: «Fаrewell to Аrms» («Прощай, оружие!») — одну из тех, которые ее поколение знало по переводным изданиям 30-х годов.
Так начался мой роман с Хемингуэем. В дальнейшем, уже студентом английской группы романо-германского отделения филфака, я прочел все, что мог, из опубликованного к тому моменту. Несколько пингвиновских пейпербэков мне привез наш сокурсник исландец Арни Бергманн (в обмен я купил ему у спекулянтов зеленые томики малодоступного тогда Есенина). Я стал читать американские хемингуэеведческие исследования (Филиппа Янга и Карлоса Бейкера), упражняться в пародировании стиля любимого автора и, поощряемый нашим молодым зарубежником А. Федоровым («маленьким», прозванным так в отличие от «большого Федорова» — латиниста), сделал доклад о поэтике Хемингуэя на Научном студенческом обществе.
Скорее всего, поэтому, когда встал вопрос о приглашении великого американца на фестиваль, в качестве связного всплыла моя кандидатура, и я, возбужденный внезапно распахнувшимися горизонтами, для порядка немного поломавшись, принялся за составление текста. Что я там написал, не помню, — видимо, рецептурно вполне выверенную смесь личных читательских восторгов с общемолодежной политической сознательностью, ибо письмо у меня взяли, одобрили и отправили. Впрочем, что именно они отправили, мне было знать не дано.
В ожидании ответа, по хемингуэевской линии развивалась оживленная деятельность. У «Папы Хэма» оказалось немало любителей, и не только с нашего факультета. Помню одного, Сашу П., с которым мы некоторое время общались в рамках литературной группы, заседания которой проходили в круглой аудитории на третьем этаже филфака на Моховой. П. был миниатюрным брюнетом; его вдохновенно вскинутое лицо с выпуклыми, широко расставленными глазами, большим лбом и коротким горбатым носиком обрамлялось изысканно небрежной прической; ходил он, как я теперь понимаю, в туфлях с утолщенными каблуками, в длинном расстегнутом черном пальто с длинным шарфом a la Аristidе Вruant Тулуз-Лотрека.
Мы обменялись «работами» о Хэме. Помню, что в своем тексте он с гордостью обратил мое внимание на заглавия разделов, которые любовно называл бегунками. Это были новаторские по тому оттепельному времени заголовки, в броском телетайпном стиле, обильно уснащенные многоточиями и смело помещенные не по центру, а впритык к левому краю, типа: «Папа Хэм едет в Африку…», «Испания: И солнце встает…», «Прощай, коррида!!.» и т. д. В общем, бегунки. (Страшно представить, что oн помнит обо мне.)
Но это все с одной стороны. С другой же (а если вдуматься — с той же самой), ко мне на факультете стал подходить и загадочно со мной заговаривать некий, как он отрекомендовался, «товарищ Василий». Его рыхлая большая фигура и вульгарная физиономия до сих пор у меня перед глазами. Он долго таинственно морочил мне голову, но, в конце концов, tо mаkе а lоng stоrу shоrt, привел меня на Лубянку, где он и его более энергичный, поджарый, невысокий, с походкой самбиста старший по званию коллега, представившийся по имени-отчеству, стали уговаривать меня сдать одну комнату моей квартиры их человеку, чтобы тот во время фестиваля устраивал там непринужденные международные попойки, в ходе которых мы с ним выявляли бы происки иностранных разведок против нашей страны, мира, демократии и социализма.
Самый трогательный момент (видимо, разработанный каким-то их засекреченным сценаристом) наступил, когда они предложили мне начертить план моей квартиры, с тем чтобы мы вместе пораскинули, какую именно комнату нам лучше всего отвести под это дело. Я отвечал, что в черчении плана нет никакой необходимости, поскольку как мне, так, скорее всего, и им — реверанс в сторону их мистического всезнания — он хорошо известен, а сдача какой бы то ни было комнаты не может состояться ввиду моей психологической, нервно-интеллигентской непригодности для такого рода международных акций, требующих специального тренинга. В конце концов, после нескольких часов напряженных переговоров, завершившихся дачей подписки об их неразглашении, я был отпущен, причем раз и навсегда, ибо никакой вербовке в дальнейшем уже не подвергался.
Имелась и третья сторона. Шло освоение целины, и все, кто не был мобилизован для участия в фестивале, подлежали отправке в дикую степь. Этим отчасти объяснялась та готовность, с которой я вступил в переписку с Хемингуэем и посещал занятия дискуссионной группы. Но общение с нескладным товарищем Василием и его пружинистым начальником окончательно лишило фестиваль какого-либо флера в моих глазах. В целинном комитете я числился по фестивалю, в фестивальном же заявил, что по личным причинам должен буду уехать. Поскольку участие в фестивале было не обязанностью, а привилегией, в моих словах не подумали усомниться. Меня охотно вычеркнули, и я уехал отдыхать в Пицунду.
Это было так давно, что Пицунда представляла собой совершенно тихое деревенское захолустье, которое только еще начинали превращать в курортный центр и огораживать под будущие дачи ЦК. Отдыхающих, исключительно «диких», насчитывалoсь не более трех десятков. В знаменитой реликтовой роще сильно воняло, ибо туда запросто ходили с прилегающего пляжа как по малой, так и по большой нужде. Зато вода была так прозрачна, что уроненные кем-то часы были видны на глубине шесть метров; местный грузин-спасатель нырнул и достал их.
За фестивалем я следил по газетам. Из них явствовало, что и моего корреспондента на нем не было. Кажется, он тоже предпочел провести время на юге, в его случае — на Кубе, откуда его еще не выкурил Кастро. Это было действительно очень давно, при Пассионарии, до Фиделя.
Ценная находка
Нижеследующая заметка появилась в стенгазете нашего курса (филфак МГУ; весна 1956 года, 3 курс). Опасаясь той или иной цензуры и пользуясь близостью к редколлегии, мы с приятелем изготовили ее дома, привезли в редакцию поздно вечером, перед самым вывешиванием, и наклеили на заранее выговоренное для нее место.
Несколько месяцев тому назад домашняя хозяйка гр-ка Ж. отправилась на Тишинский рынок за продуктами. Там ей, в частности, был отпущен стакан клюквы, причем колхозница, продававшая клюкву, ссыпала ее в бумажный кулек. Придя домой и развернув ягоды, гр-ка Ж. с удивлением обнаружила на запачканной красным соком бумаге стихотворные строчки, написанные почерком конца XVIII — начала XIX столетия. Она принесла находку на филологический ф-т МГУ. Оказалось, что это — стихотворение, упоминаемое в записках Д. Н. Свербеева и наделавшее, по его словам, много шума. В течение более полувека стихотворение считалось безвозвратно утерянным. Удалось восстановить и название сонета: «Лев в пустыне близ Мемфиса». К изучению памятника привлечены лучшие научные силы факультета. Составляется словарь языка памятника. Готовится фототипическое издание рукописи, получившей у исследователей название «Тишинского списка» («Вечерняя Москва», 30/II-56). Ниже мы публикуем текст стихотворения, сопровождая его небольшим глоссарием.
Сонет
Объяснение трудных слов. Катится Феб и т. д. — так древние ошибочно объясняли наступление вечера. Мемфис — город в Египте, центр обувной и табачной промышленности; в описываемое время (глубокая древность) — столица Египта».