Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 120



23

Правительство, опасаясь «заразного» духа, предпринимало особые меры по ужесточению контроля над распространением идей и просвещения. Стали ходить слухи о закрытии университетов. Был создан так называемый бутурлинский комитет для постоянного контроля над цензурой и направлением периодических и прочих печатных изданий.

Говоря о создавшейся литературно-общественной обстановке этих лет, Погодин замечал, что цензуре подвергались уже почившие писатели Кантемир, Державин, Карамзин, Крылов, запрещались сочинения Платона, Эсхила, Тацита, исключались из публичного рассмотрения целые исторические периоды. Обсуждение богословских, философских, политических вопросов становилось затруднительным, а упоминание злоупотреблений или проявление каких-либо знаков неудовольствия вменялось в преступление. «Литература ушла, ограничилась только посредственными или гадкими повестями… порядочные люди решились молчать, и на поприще словесности остались одни голодные псы, способные лаять или лизать».

Но когда все пути выражения мыслей закрыты, продолжает Погодин свое рассуждение, когда нет ни гласности, ни общественного мнения, власть, но подозревая того, под видом усиления со ослабляется, а подчиненные развращаются. Ложь, обман и лесть получают право гражданства, ибо всякий желающий пользы отечеству и указывающий на недостатки может прослыть за либерального злоумышленника, а потому предпочитает искать любым путем благосклонности начальника и предугадывать его малейшие желания. А начальник, пишет Погодин, одуренный каждением мнимым успехам, ношением лент и звезд, всякое замечание принимает за личное оскорбление и неуважение государства. «Кто не хвалит его, тот беспокойный человек. Не давай ему ходу. А бездарностям, подлецам, посредственностям то и на руку: как мухи на мед, налетают они в наши канцелярии, а еще охотнее в комитеты, где скорее, без всякого труда, награждаются за отличие. Все они составляют одну круговую поруку, дружеское, тайное, масонское общество, чуют всякого мыслящего человека, для них противного, и, поддерживая себя взаимно, поддерживают и всю систему бумажного делопроизводства, систему взаимного обмана и общего молчания, систему тьмы, зла и разврата, в личине подчиненности и законного порядка».

Полное отстранение общественных сил от осуществления правительственных начинаний, исполняемого исключительно бюрократическими средствами, пе только развращало многочисленный чиновный люд, но и сковывало здоровые силы нации. Сила и дисциплина, лишенные существенного нравственного содержания, лишь но видимости давали действенные результаты, а на деле естественно и незаметно ослабляли государство и подготавливали его будущий развал. Требуя жертв от других, многие высокопоставленные деятели, прикрываясь пышными фразами и дутыми отчетами, заботились лишь об увеличении собственного благосостояния и показывали народу примеры совсем иного рода.

Обсуждая подобные вопросы при встречах на Девичьем поле и на Новой Басманной, Погодин и Чаадаев не могли не видеть, до каких смешных, если не глупых, крайностей и мелочей доходила так называемая борьба с революционным духом. Например, в секретных документах III отделения говорится о том, что борода является «принадлежностью баррикадных героев». А потому носящие оную должны стать «предметом беспрерывного полицейского наблюдении, ибо в Европе бороды есть отпечаток принадлежности какому-либо злонамеренному политическому обществу». Шеф жандармов А. Ф. Орлов передавал бывшему университетскому товарищу Петра Яковлевича, а ныне министру внутренних дел Л. А. Перовскому решение Николая I о необходимости пресечь ношение бороды как недостойное подражание западной моде. Министр же весной 1849 года разослал циркуляр всем предводителям дворянства о том, что «государю неугодно, чтобы русские дворяне носили бороды, ибо с некоторого времени из всех губерний получаются известия, что число бород очень умножилось».

24

Особую «любовь» к славянофилам, в секретный список которых попал, как ни странно, и Чаадаев, питал давнишний приятель Петра Яковлевича А. Л. Закревский, назначенный в мае 1848 года московским военным генерал-губернатором и наделенный небывалыми полномочиями: он имел бланки с собственноручной подписью Николая I и мог написать на них какое угодно распоряжение. «Он нас не мог терпеть, — писал о Закревском Л. И. Кошелев, — называя то «славянофилами», то «красными», то «коммунистами». Как в это время всего чаще собирались у нас, то генерал-губернатор подверг нашу приемную дверь особому надзору и каждодневно подавали ему записку о лицах, нас посещающих».



Из Москвы в Петербург новый градоначальник не переставал посылать секретные донесения царю и начальнику III отделения о «загадочных» людях, носящих бороды и собирающихся то у Аксакова, то у Свербеевых, то у Кошелева, а чаще всего у Хомякова, где они засиживаются далеко за полночь и приглашают на свои собрания раскольников. Постоянно твердя о неблагонамеренных целях, Закревский никак не может выговорить их конкретное содержание, и годы наблюдений за входными дверями и замочными скважинами не приносят вразумительных результатов.

Сыскному усердию Закревского не было предела, а путаница в голове заставляла его неправомерно причислить к славянофилам не только общавшихся с ними историка С. М. Соловьева, профессора судебной медицины А. О. Армфельда, цензора В. В. Львова или отставного ротмистра П. Я. Чаадаева, но и находившегося во Франции анархиста М. А. Бакунина. Более умный и опытный жандармский генерал Перфильев докладывал со своей стороны, что Чаадаева и ряд других лиц «по самой строгой справедливости» нельзя отнести к указанному обществу, и ходатайствовал о снятии с них секретного надзора. Начальник III отделения одобрил ходатайство, однако московский генерал-губернатор настаивал на своем, мотивируя необходимость слежки за Петром Яковлевичем и его знакомыми недостатками сведений «о тайных видах славянофилов» и «их подозрительной скрытностью».

В конце 50-х годов И. С. Аксаков без особого преувеличения отмечал, «что ни один западник, ни один социалист не подвергается такому гонению». Говоря о постоянно приготавливаемых правительством цензурных и запретительных ловушках для славянофилов, Герцен писал: «Оно само поставило знаменем народность, но оно и тут не позволяет идти дальше себя: о чем бы ни думали, как бы ни думали — нехорошо. Надобно слуг и солдат, которых вся жизнь проходит в случайных интересах и которые принимают за патриотизм дисциплину». Славянофилы хорошо понимали губительность для будущего России подобного «патриотизма», а потому в своих требованиях отмены крепостного права, созыва земских соборов, свободы выражения общественного мнения и т. п. ратовали не за казенный, а одухотворенный патриотизм. Именно такой патриотизм и не устраивал многих важных сановников и значительных лиц, ибо предполагал главенство нравственного начала в их деятельности. Не устраивал он и нового московского генерал-губернатора, для которого, по словам современника, древняя столица казалась беспокойным Кавказом с засадами и аулами в виде кружков и салонов.

Чаадаев двойственно относился к давнему знакомому и внешне как бы еще более сдружился с ним, что не мешало ему в интимном кругу отпускать далеко не лестные характеристики в адрес Закревского. Последний вроде бы тоже причислял Петра Яковлевича к своим приятелям, но, в свою очередь, настаивал, как известно, на продолжении секретного надзора за ним. Проницательный «басманный философ», вероятно, о многом догадывался, чем и объясняется его перестраховка в письменном осуждении Герцена перед шефом жандармов. По видимости же все обстояло как нельзя лучше: Чаадаев запросто бывал у градоначальника, занимая деньги, и, по словам мемуариста, «имел влияние на гр. Закревского, то есть мог иногда выпросить у него льготу тому или другому лицу, особенно невинно пострадавшему от графского гнева».

25

Так, одновременно под неусыпным оком и «дружеским» покровительством А. Ф. Орлова и А. А. Закревского протекали последние годы жизни Петра Яковлевича. По словам О. М. Бодянского, он, любя до страсти противоречия, продолжал спорить в московских гостиных, а в борьбе сильного со слабым старался поддерживать последнего. Сам Бодянский в 1849 году из-за издания перевода сочинения Флетчера о нравах и обычаях Русского государства в XVI веке был отстранен от преподавания в университете и от исполнения секретарских обязанностей в Обществе истории и древностей российских. В числе первых опального профессора, лишь после долгих хлопот восстановленного в должности, посетил Чаадаев, до того вовсе с ним незнакомый и затем специально искавший встреч с Бодянским в московском обществе.