Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 120



Читая эти несколько казуистические строки, Петр Яковлевич еще раз убеждался, как велико и трудноодолимо расстояние между «мышлением» и «чтением», с одной стороны, «жизнью» и «поведением» — с другой. Не мог он не думать и о мучительном разрыве между собственными призывами и действиями. Путь от «мы виноваты» к «я виноват» оказывался настолько великим, что последние слова как-то и не произносились вслух.

22

Главные трудности, вопреки суждению Степана Петровича, опять-таки упирались в извечные свойства человеческого сердца, потребности которого искали своего удовлетворения. Петру Яковлевичу невозможно отказаться от ласкающих тщеславие привычек выделяться в обществе и изысканно одеваться, что, вызывая раздражение и зависть окружающих, не только не способствует сближению с ними, но и требует обличаемого им самим богатства. Чаадаев уже приближался к 60-летнему возрасту, а, как и много лет назад, ездил на Тверскую или на Кузнецкий мост, чтобы заказать себе дорогую одежду в самых модных мастерских и магазинах.

Иногда его беспокоила язвительность современников, например, пасквиль на французском языке, который вместе с ним получили вскоре после начала революционных событий 1848 года и многие его знакомые. Автор под псевдонимом Луи Колардо, вспоминая давнишнее наказание сочинителя первого философического письма, объявлял себя врачом-психиатром, недавно приехавшим из Парижа, переполненного сейчас всевозможными безумцами. В Москве он не мог не обратить внимание на чрезвычайно занимательного субъекта, чье сумасшествие давно и хорошо известно. Оно состоит в том, что «г. Чаадаев, будучи пустым и ничтожным человеком, себя воображает гением». Луи Колардо предлагал Петру Яковлевичу безвозмездно свои медицинские услуги и просил их принять как большое одолжение для него самого, ибо совершенное исцеление столь любопытного больного навсегда упрочит его репутацию. Тогда он сможет надеяться на место врача у графа Мамонова, одного из самых родовитых и богатых людей в России, долгие годы страдающего неизлечимым расстройством ума. В письмах, направленных другим лицам, пасквилянт излагал то же содержание, прося их похлопотать, чтобы господин Чаадаев согласился у него лечиться.

Весьма своеобразно помнил о «телескопской» истории и шеф жандармов Алексей Федорович Орлов, по словам Жихарева, любивший Петра Яковлевича за независимость характера и беседовавший с ним без церемоний официальности, откровенно и доверительно. При их встречах в Москве Орлов спрашивал полушутя Чаадаева, зачем тот связался с римским папой. А друг покойного Михаила Федоровича не мог отказать себе в удовольствии поперечить и «ошеломить» здравствующего и высокопоставленного брата. Однажды, когда арестованный после дрезденского возмущения и выданный австрийским правительством русскому М. А. Бакунин содержался в Петропавловской крепости, начальник III отделения во время одного из приездов двора в древнюю столицу спросил «басманного философа»: «Не знавал ли ты Бакунина?» Чаадаев ответил: «Бакунин жил у нас в доме и мой воспитанник». — «Нечего сказать, хорош у тебя воспитанник, — сказал граф Орлов, — и делу же ты его выучил».

С приведенным рассказом Жихарева констрастирует другой, где он показывает, как Петр Яковлевич чувствовал ситуации, в которых можно или нельзя раздражать сильных мира сего. В 1851 году за границей вышла брошюра Герцена «О развитии революционных идей в России», посвященная М. А. Бакунину. Разочаровавшись в неудачах европейских революций, принесших лишь новые плоды скучного буржуазного педантизма и «безукоризненной пошлости поведения», автор брошюры, по-своему понимая свойственные русскому народу общинные и артельные начала, возлагает особые надежды в деле грядущих общественных преобразований на Россию, которой, по его мнению, свойственны «свежесть молодости и природное тяготение к социалистическим установлениям». Прочерчивая исторические и современные линии, подводящие к таким преобразованиям, Герцен говорит и о Чаадаеве, не соглашаясь, правда, с западно-католическим решением вопроса о будущем России в его первом философическом письме. Значение этого письма он видит в протесте против мешающих прогрессу личности и общества традиций и учреждений, в «лиризме сурового негодования, которое потрясает душу и надолго ее оставляет под тягостным впечатлением». Подобный «лиризм» определяет для Герцена и главное значение творчества Гоголя (хотя в нем же он находит надежду на возрождение), являющегося для него «криком ужаса и стыда», «полным курсом патологической анатомии», «историей болезни» социальной жизни России.

В истолковании автора брошюры и Чаадаев и Гоголь получили видное место в истории русского освободительного движения, что не могло быть не замеченным начальником III отделения, внимательно следившим за деятельностью Герцена. Когда в сентябре 1850 года русский консул в Ницце познакомил Герцена с повелением Николая I о немедленном возвращении на родину, тот отказался его исполнить, о чем и написал А. Ф. Орлову. Последний, получив отказ и препроводив его к царю, высказал свое мнение: «Не прикажете ли поступить с сим дерзким преступником по всей строгости существующих законов?» Согласие было дано, и Петербургский надворный уголовный суд вынес решение признать Герцена «за вечного изгнанника из пределов Российского государства».



О выходе «Развития революционных идей в России» Чаадаев узнал впервые именно от начальника III отделения, оказавшегося в Москве проездом и по обыкновению навестившего его. В разговоре с Петром Яковлевичем Орлов заметил: «В книге из живых никто по имени не назван, кроме тебя… и Гоголя, потому, должно быть, что к вам обоим ничего прибавить и от вас обоих ничего убавить, видно, уж нельзя».

Еще в 1849 году в письме к московским друзьям из Женевы Герцен просил показать Чаадаеву места, где речь идет о нем, и добавлял: «Он скажет: «Да, я его сформировал, мой ставленник». Теми же словами Петр Яковлевич мог, как и в случае с Бакуниным, озадачить еще раз Орлова. Но не стал. Напротив, составил милостивому государю, графу Алексею Федоровичу Орлову следующее послание: «Слышу, что в книге Герцена мне приписываются мнения, которые никогда не были и никогда не будут моими мнениями. Хотя из слов вашего сиятельства и вижу, что в этой наглой клевете не видите особенной важности, однако не могу не опасаться, чтобы она не оставила в уме вашем некоторого впечатления. Глубоко благодарен бы был вашему сиятельству, если бы вам угодно было доставить мне возможность ее опровергнуть и представить вам письменно это опровержение, а может быть, и опровержение всей книги. Для этого, разумеется, нужна мне самая книга, которой не могу иметь иначе, как из рук ваших…»

В июле того же 1851 года Чаадаев передал с оказией письмо к Герцену, в котором сожалел, что «события мира» разлучили их, наверное, навсегда, и благодарил его за известные строки, видимо, за лестные отзывы в упомянутом послании Александра Ивановича к московским друзьям или в испугавшей его брошюре. «Может быть, придется вам скоро сказать еще несколько слов об том же человеке, и вы, конечно, скажете не общие места — а общие мысли, — выражает Петр Яковлевич свою надежду. — Мне, вероятно, недолго остается быть земным свидетелем дел человеческих; но, веруя искренно в мир загробный, уверен, что мне и оттуда можно будет любить вас так же, как теперь люблю, и смотреть на вас с тою же любовью, с которою теперь смотрю. Простите».

Сердечные слова, в которых заметны ноты искренней благодарности и раскаяния, а одновременно и спокойной полемики по существу жизненных вопросов, позволяют высказать предположение, что послание Чаадаева к Герцену могло быть написано после его беседы с А. Ф. Орловым.

Жихарев объясняет составление письма к начальнику III отделения преклонным возрастом, неудовлетворительным состоянием здоровья, стесненным материальным положением, общими нравственными расстройствами родственника. Ко всем этим причинам, усиливающим инстинктивные порывы к самосохранению, следует добавить резкое изменение общественной обстановки в России после европейских революций 1848–1849 годов.