Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 82



Пора было уходить. Но солдатам тоже что-то мешало сделать первый шаг к двери. Словно что-то оставалось несказанным.

Они было уж встали, разметав ненароком ребячью мебель, но появилась запыхавшаяся кладовщица, подала Виктору баян и просительно сказала:

— Играет кто из вас?

Виктор пожал плечами и неуверенно оглядел солдат. Поставил баян на столик. И сразу же к нему потянулся Василенок. Привычно вскинул ремень на плечо, развернул мехи, и баян как-то облегченно, протяжно вздохнул, А потом, попробовав детский столик на прочность и сдвинув с края порожние миски, Василенок сел на него, как на табурет, наклонился торчавшим из бинтов ухом к баяну и осторожно рассыпал пригоршню чистых, прозрачных звуков.

И все остались как были: одни — продолжая сидеть, другие — стоя, в накинутых шинелях и уже сделав шаг к выходу. Женщины, сбившись стайкой, придвинулись к баянисту. А он спокойно и медленно, будто не на войне, будто и не на людях, пробовал певучие лады, заплетал неторопливую, задумчивую мелодию. И была эта мелодия незнакомой, не слышанной никогда прежде и вместе с тем не чужой. Была она очень своей, русской, деревенской, и простой, и в то же время загадочной, как просты и загадочны земля, небо, сама жизнь.

Рассвет подступил ближе и теперь заглядывал в окна откуда-то из-за соседних с усадьбой кленов. От него не стало ни теплее, ни мягче, только тревожнее.

Василенок, не меняя позы, сидел, склонив голову набок, вслушиваясь в творимую им песню, и теперь уже было видно лицо его — серьезное и отрешенное. Его слушали так же серьезно, задумавшись, и никто не заметил, как мелодия, казалось, только что сочиненная самим баянистом, перелилась вдруг в знакомую, запетую за деревенскими хмельными столами песню. И была она и той, и не той, словно вслед за людьми, отхлебнув от чаши войны, переменилась и песня.

Василенок играл негромко, и так же негромко и осторожно лег на музыку чистый певучий голос. Не сразу разобрал Виктор, кто поет, и лишь по тому, куда повернули головы стоявшие за спиной баяниста колхозницы, понял.

Пел красивый кудрявый парень в грязной, обожженной пилотке. Пел, продолжая сидеть, так, словно с кем-то тихо, печально разговаривал. Словно бы думал... Вспоминал.

— Шу-мел ка-мыш, — рассказывал его свободный, без малейшего напряжения голос. — Де-ре-вья гнул-лись. А ноч-ка те-мная бы-ла...

И Виктор удивился тому, как целомудренно звучит эта разудалая, лихая, пьяная песня.

— Од-на воз-люб-лен-ная па-ра, — выше поднимал парень, и голос его креп, наливался волнением, звенел тоской и разлукой.

Ему никто не мешал, не пробовал вступить, подтянуть. Никто не решался прикоснуться к очистившейся и словно рожденной заново песне. Она рвалась к потолку, билась в рассветные окна. И была в ней отчаянная, пронзительная тоска по шальным деревенским свадьбам, праздничным богатым застольям, по вольным — до утра — гулянкам и тайным свиданиям где-нибудь за селом.

Певец поднялся из-за стола, прошел к дальнему окну. Баян вполголоса повторил последнюю фразу. И снова, припав к музыке, взметнулся в отчаянии голос:

— Всю ночь гу-ляа-ла до ут-ра...

Виктору стало беспокойно за парня: а вдруг сорвется?.. Но голос летел по-прежнему легко и свободно, и, казалось, нет ему конца, нет предела.

Билась, плакала в песне неизбывная тоска по прежней, простой жизни и беззвучно, таясь друг от друга и от солдат, плакали женщины.

Теперь все понимали, что в сердечной и горькой встрече их не хватало именно песни. Такой вот простой, бесхитростной, запетой по всей России.

Парень смолк, и баян, собирая мехи, опять вздохнул протяжно и тихо. Василенок замедленно, все еще в ритме песни, снял баян с плеча, поставил на столик. Обнял кудрявого парня:

— Спасибо, Антоха.

— А теперь пошли, — резко поднялся Виктор и сказал, обращаясь к женщинам: — Спасибо вам...

Солдаты вразнобой повторили «спасибо», и тогда завыли, заголосили бабы, а те, что постарше, заобнимали солдат, заприпадали к их продымленным, жестким шинелям, запричитали, прощаясь. И так, словно провожали на войну своих, из родной, кровной семьи, продолжая голосить, вышли они вместе с солдатами во двор, на дорогу, прошли чуть ли не до самой реки, понимая, что уже мешают, задерживают, и не находя сил повернуть обратно.

— Ну, бабоньки, — остановила их та, кого прозвали потом Командиршей. — Хватит, Назад надо вертаться. — И сказала солдатам:

— Хоть и не верите: храни вас бог!



Они прыгали в кузов медленно пылившей по большаку машины. Перегибаясь через борт, еще и еще прощались.

Запыхавшись, прибежала молодуха с баяном:

— Возьмите. Что же оставили?

— Не донести, пожалуй, — возразил Василенок, — Поберегите. Вернемся — сыграем. Веселую...

Шофер прибавил скорость, но вслед за машиной, вырвавшись из толпы, вдруг побежала сама Матвеевна, крича и размахивая руками.

Шофер остановил, она ухватилась за борт, задыхаясь, спросила:

— А девчушка-то? Чья она, откуда? Где потом родных-то искать?

— Ничего мы не знаем, — сказал Василенок. — Шофер на дороге ее нашел. Меточка на пальто у нее под воротником: «А» и «С».

— Отойдет, выспится, может, и заговорит, — вмешался шофер. — Испуганная она...

Кудрявый парень достал из кармана письмо-треугольник, оторвал от него клочок с адресом. Сказал, отдавая Матвеевне:

— Если никого не найдете, после войны... Мне пишите. Сам не вернусь, мать жива будет. Там обратный адрес — ее.

— У меня поживет, — кивнула Матвеевна и, свернув клочок письма, спрятала его на груди под кофтой. Заглянула в кабину, пригрозила мальчишкам: — Сразу же чтоб домой!

Потом было все: обстрелы, бомбежки. Как ни ловок оказался шофер — прямым попаданием разворотило радиатор, вспыхнул по крохам собранный колхозный бензин, смертельно ранило Василенка, разметало по клочьям самого водителя. И все-таки вышел отряд к своим.

Едва держась на ногах, пошел Виктор с докладом к командиру. А тот снял фуражку, услышав о гибели шофера и Василенка, и, не скрывая тревоги, спросил:

— Антон Смолин... жив?

Точно так же — обеспокоенно, торопливо — спросил, как спрашивали друг друга солдаты, выходя из обстрела. Как спрашивал, не найдя рядом Антона, сам Виктор.

Он спустился тогда в ближайшую — неважно чью — землянку, присел в углу на трухлявый, пыльный настил соломы, и в засыпающем сознании туманно, вяло, как в том недобром деревенском рассвете, возник перед ним склонивший к баяну забинтованную голову, задумавшийся Василенок. Баян в его руках протяжно вздохнул, и голос Антона высоко, чисто повел тоскующую о прежней жизни песню.

Виктор упал, провалился в тяжелый сон — черный, глухой, без страха перед опасностью, без видений, и даже там, в мягкой, угретой темноте его летел, то поднимаясь ввысь, то возвращаясь к земле, не для войны рожденный Антонов голос.

Глава III

Мужчины молчали. Виктор поднял глаза, столкнулся взглядом с Шатько, и тот едва заметно кивнул ему. Зажженная сигарета тлела в руке, пепел сыпался в тарелку, но Шатько этого не замечал и не сразу почувствовал, как обожгло пальцы. Подобно Виктору, он возвращался памятью в сорок первый.

...Он ел крутую и скользкую, сдобренную тушенкой, перловую кашу. Ел из металлического патронного ящика, сталкиваясь своей ложкой с тремя другими...

Так же, как Виктор, Шатько не мог разобраться, почему ему вспомнился сейчас именно этот фронтовой обед на разбитых путях железнодорожного узла Погостье, и не знал, куда еще поведут воспоминания... А они повели его, не обстрелянного еще младшего лейтенанта, недалекой, но горькой дорогой на восток, к новому рубежу обороны, и там столкнули с разведчиками, уже побывавшими в переделках ребятами, потерявшими в последнем бою своего командира.

Разведчики встретили нового комвзвода сдержанно, даже настороженно, и Шатько, понимая и не осуждая их, все-таки не мог преодолеть своего раздражения. Он старался не выказывать его, но неизбежно срывался на какой-нибудь мелочи. Вчерашний курсант, он мыслил еще строго по уставу, твердо помнил наставления преподавателей и возмущался малейшими отклонениями от преподанных ему законов и правил ведения войны.