Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 23

У Манги была лодка – маленький бот красивой формы, который вообще-то назывался «Гроза – БА 112», но однажды ребята с острова Рувэй взяли смолу и кисть и, пока хозяин сидел в доме и цедил кофе сквозь кусок сахара, они исправили название; а Манги ничего не заметил и так и продолжал разъезжать по всему фьорду на «Козе – БА 112».

Однажды в воскресенье поздней осенью он приехал к нам. Бодрый после поездки по морю, он пил кофе и рассказывал истории. Я это хорошо запомнила, потому что тогда отец прислал мне из столицы новое платье, в крупную клетку, с белыми манжетами. В то воскресенье мне впервые позволили надеть его, и я чувствовала себя лупоглазой куклой. Когда начало смеркаться, мы запустили новую динамо-машинку, и Манги уставился на пылающую над столами электролампочку. Он раньше не видел электричества?

– Не-не, у мя дома така есь.

– У тебя на Маунэй есть динамо-машина?

– Да-да.

– Но на Маунэй никогда не видно огня, – заметил работник Скарпи, трезвый реалист с Севера.

– Ну, тада я сёне вечером вам зажгу. Тада увидите.

Вечером хозяйский дом на Маунэй пылал. Огненные языки вздымались на небывалую высоту, четко отражались в спокойном море – их было видно далеко по всем островам. А вот Манги никто больше не видел: он на своей «Козе» уплыл на запад, в открытое море.

9

Тысяча саженей

2009

А теперь и я вместе с ним погружаюсь в постельные глубины, мягкие, как пух, холодные, как лед, неизмеримо синие и безвоздушные; где утонувшие моряки, женщины и великие поэты спешат по своим делам по устланному скатами дну. Дорогие мои придонники, взгляните: теперь и я тону, со всем уловом, с парусами и веслами, с моей «Козой».

Я зажмуриваю глаза и слышу, как из меня вырываются пузырьки воздуха. Парик воспаряет с маленькой головы и превращается в необычайно толстую медузу, он машет волосами проплывающим трескам и пикшам; младенческий пушок на лысине волнуется, как худосочный планктон, а больничные штаны пузырятся и обнажают до ужаса тощие ноги: кожа трепещет позади них, словно рыбьи жабры, а пятки на концах выпуклы, как старинные электросклянки, подключенные к лодыжкам жилами, тонкими, как провода; только тока в них больше нет, они не танцуют танго, как когда-то в Байресе. И больничная пижама, подобная парусу, прилипла к ветхому остову, который когда-то был облеплен белой плотью и вызывал вожделение у крепких моряков во всех краях. Из открытой просторной горловины вылезает похожий на презерватив кожаный чулок под названием грудь… О-о-о…

Вот тонет угробленная горбунья, отмучившаяся мумия, чугунно-тяжелое чудище, которому не воздвигнут креста, но на котором поставят крест; которое никто не оплачет, но по которому плачет лопата.

Да, вот она – несчастная я, и вот я пою, погружаясь на дно:

Но что я увижу, паря в подводной темноте? Глубину лет, мою холодную, как лед, пересоленную жизнь, все мое извечное светопреставление. Подо мною поблескивают города, острова, страны. Мужчины улыбаются, как зубатки, над нами пролетают акулы с немецкими черными крестами на боках, и далеко разносится воздушная тревога китов.

И вот из зеленого сумрака выплывает на лодках родня, будто косяк тунцов. Дедушка, бабушка и весь ее аптекарский род из знатных датчан, бабушка Вера в промокшем брейдафьордском свитере, Эйстейн и Лина, как и прежде, усталые от счастья, и прабабушка Блоумэй (!), как старая мачта, побитая непогодой, но не сгнившая; а вот и мама… и отец… они плывут вместе, в парадной одежде, а за ними – братья и сестры отца с торжественным выражением на лицах: Бета, Килла, Хенни, Оули-Принц и Пюти… а последней – маленькая девочка… маленькая-малюсенькая… ее светлые волосики колышутся возле ушей, словно мягкие плавники. Ах, душа моя! Посмотрите только на ее личико, красивое и мирное, однако оно причинило больше разрушений, чем ночная бомбардировка Берлина…

Они чередой проплывают мимо, и лица у них такие восхитительно одностайные, как у спящих душ на картине этого… как его… норвежского художника, который хотел купить у меня дом на Скотхусвег, а я не захотела продавать: мне он показался неряхой, и я не могла допустить, что какой-то немытый норвежец будет без порток разгуливать по семейному гнезду моих родителей… Но вот она плывет – моя семья…

А дальше я тону одна.

Жизнь человека – на этой глубине в тысячу саженей. И я вижу под собой город во время войны: краски – черно-белые, а огни – ярко-красные. Я прокатилась вниз на падающей бомбе. Я – ведьма на снаряде, колдунья на помеле, которая заколдовывается в дождь… да, я распыляюсь на сотню капель, я падаю, падаю…

Я падаю надо всеми Полями Тинга. Я рассредоточиваюсь на всех Полях Тинга. На 17 июня 1944 года – праздник провозглашения республики – самый дождливый из всех дней. Я мочу знамена, брызгаю на копья, каплями стекаю по щитам и мечам, по перилам, по шляпам, по кромкам, по спинкам стульев и по столам, и – о, да! – стекаю даже на листок бумаги, который подписывает мой дед Свейн, мой дедушка Свейнушка, Свейн Бьёрнссон. (Эти «дрожащие слезы»[15] он вытирает с будущего Исландии и думает, что это дождевая вода, но ощущает соленый вкус, окидывает взглядом мокрое поле, замечает, что он принимает правление страной посреди воды.)

А я просачиваюсь дальше: сквозь дерн и далее вниз, глубоко-глубоко под дедушкину подпись, в землю, в ущелье, в трещину и дальше в магму, в кипящую лаву, где на помосте сидит Гитлер и плюется тем огнем, что выжег мою жизнь…

– Тебе сейчас каши дать?

– А?

– Хочешь, я тебе сейчас дам овсянки?

– В аду не едят.

– Что?

– В аду никто не ест!

– Но Герра!





– Я не Герра!

– Хербьёрг!

– Меня зовут Блоумэй!

– Блоумэй, родная, вот тебе овсянка. Давай, я тебе помогу?

– Мне никто не может помочь!

– Сама будешь есть? Тебе надо поесть.

– Кто так решил?

– Всем надо есть.

– Ты мне это просто навязываешь, чтоб я потом срала. Ты хочешь, чтоб я срала. Чтоб тебе было, чем заняться; подмывать меня – вот что ты хочешь. А я не хочу, чтоб мне хотелось срать. Я в жизни достаточно посрала!

После такой тирады я едва жива – так запыхалась.

– Но Герра…

– Блоумэй! Blumeninsel! Das Blumeninsel im breiten Fjord. Das bin ich[16].

– Ты же знаешь, я по-немецки не понимаю.

– Да ты вообще ничего не понимаешь!

Она смотрит на меня – кошачье-шипящую старуху, морщинистого зверя в пористом парике – и ненадолго замолкает с тарелкой каши в руках, словно воплощенная глупость с бровями. Я заслуживала лучшего. Черт возьми, я заслуживала гораздо лучшего! Я-то думала, мне, по крайней мере, предстоит умирать в собственной кровати, даже, как говорится, «в кругу семьи». Но мои мальчики, судя по всему, знать не знают, что сейчас со мной – одевают меня или вскрывают. Они, судя по всему, не соображают, что для того чтобы они родились, была нужна мать, в количестве 1 шт. Сами собой они бы не появились. Нет, нужна была именно мать, с гладким лоном и лохматой промежностью, чтобы вытолкнуть эту мелюзгу из узкого прохода к свету. Чти отца своего и мать, как сказано где-то, только кто помнит такие цитаты в наш компьютерный век? Я не слышала никаких вестей ни от них самих, ни от их бюстовенчанных супруг целых три года, хотя, конечно, у меня есть свои способы следить за ними.

– А может, ты не голодная?

– No estoy cinco años.

– Что?

– Мне не пять лет.

– А давай, я заберу у тебя ноутбук, и ты сама поешь на откидном столике?

– На стойке?

– На столике. В больнице это называется «откидной столик».

– Не надо мне про больницы. Я пока не в больнице.

15

Скрытая цитата из гимна Исландии.

16

Цветочный остров! Цветочный остров в широком фьорде! Вот я кто! (Нем.) Исландский топоним «Брейдафьорд» означает «Широкий фьорд».