Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 65

Они сидели на скамейке, мимо проходили люди, в основном, это были молодые женщины с колясками и влюбленные парочки. Скамейка была холодная, Женя чувствовала, как ее начинает бить дрожь. В другой бы раз она приткнулась к Женьке, залезла бы ему под куртку и согрелась, но сейчас ей было страшно даже дотронуться до него. От него исходили, шли флюиды ненависти, такой острой и яростной, что Женя ощущала ее почти физически — собственным телом.

— Говори уж до конца, — сказала она обречено. — Не молчи.

— Он уходил, и мать становилась как ненормальная. Сначала ревела сутки напролет. Потом ее охватывала дикая злость. Она орала на меня, что это я во всем виноват, я разрушил ее жизнь, все — я. Из-за меня она потеряла красоту, молодость, любовь и так далее. Могла швырнуть все, что под руку попадется, я от нее прятался, чаще всего под кровать — туда она не могла залезть. Или за шкаф. Однажды не успел увернуться, и получил чугунной сковородкой по башке. Помнишь, ты спрашивала, откуда шрам? Мне тогда семи еще не было. Я попал в больницу, там на мать завели дело, хотели лишить ее родительских прав. Тогда вмешался он, поговорил, с кем надо. Дело замяли, но мать положили на обследование. Она долго лежала, он платил за ее лечение. У нее нашли диабет, такой серьезный и запущенный, что еще чуть-чуть и она бы сыграла в ящик. Этим и объяснялось ее состояние, как говорили врачи, «повышенной возбудимости».

— С кем же ты жил все это время, пока ее лечили? С отцом?

— С тетей Аней. Она забрала меня к себе. Потом мать выписали. Не знаю, чего ей там, в больнице, кололи, но вышла она неузнаваемая. От агрессии не осталась и следа, но она стала… она стала такой, какой ты ее видишь сейчас. И жутко растолстела. Была худенькая, как девчонка, а сделалась жирной коровой. И соображать перестала. Единственное, что она помнила, так это то, что в квартире должна быть чистота. А еще — она продолжала любить отца, но уже не страдала по поводу того, что ему не нужна. Ей достаточно было самой идеи, и она была счастлива. Работать она больше не могла, отец оформил ей инвалидность и стал подкидывать деньжат — ему к тому времени уже хорошо платили за публикации.

— Значит, все как-то наладилось? — Женя почувствовала облегчение — от того, что страшному Женькиному повествованию пришел конец.

— Смотря, что ты имеешь в виду под этим словом. — Он, наконец, перестал отводить глаза. Вместо недавней злости в них теперь была тоска. Вернее, не тоска, а какое-то тоскливое равнодушие. У Жени сердце сжалось, как когда-то давно, на самой первой репетиции, когда он проходя мимо, поглядел на нее. Именно так и поглядел, безнадежно, обреченно.

— Ну, Жень… я имею в виду, что вы стали жить не так тяжело, что мать успокоилась, и кончился весь этот ад.

Женька грустно усмехнулся.

— Это для нее он кончился. А для меня только начинался.

— Но почему? Я не понимаю!

— Потому что, когда в пять лет отроду самый близкий на свете человек кричит тебе в лицо: «Чтоб ты сдох!», в мозгах что-то переклинивает. Навсегда. Понимаешь, Женька, навсегда. И как бы нормально потом ни было, у тебя самого ничего нормального уже не будет. Я чувствовал себя никем. Пустым местом. Знаешь, это, как отрицательные числа: значение есть, а самого числа вроде бы и нет. Ведь не бывает минус пять яблок или минус восемь апельсинов. Вот так было и у меня. Я пошел в школу и твердо знал, что я не такой, как все. Все существуют на этом свете законно, а я нет. Меня не хотели, а я появился. Сам, без спросу. И испортил жизнь матери. Так примерно я тогда думал. В семь лет трудно быть мудрецом и философом, я им и не был. Мне просто хотелось исчезнуть, чтобы меня перестали замечать все вокруг. Все — одноклассники, учителя. Я их боялся, а они почему-то решили, что я их ненавижу. А потом я и правда стал их ненавидеть. На уроках молчал, на переменах тоже молчал. Когда приходил домой, оказывалось, что у меня голос сел от пятичасового молчания. Дома, кстати, тоже разговаривать было особо не с кем. Мать или спала, или драила полы своей хлоркой.

Так было всю начальную школу. А дальше… дальше я стал старше и смог анализировать. Я начал думать — и думал сутками напролет. Я думал, почему так вышло, что я не воспринимаю окружающих, а они меня? Получалось, что во всем виновата мать, ее болезнь, ее несчастливая судьба. Я хотел злиться на нее и не мог. На нее невозможно было злиться, она была — как младенец и она… боялась меня. Боялась всего: незнакомых людей, боли, страшной музыки в телевизоре. К ней я испытывал только одно — жалость. И тогда я, наконец, понял, кто виноват: виноват был он. Он! Он бросил нас не из-за того, что не мог бросить кого-то другого, кто был так же дорог ему. Нет, он сделал это для того, чтобы не пострадала его карьера. Из-за него мать сошла с ума, а он продолжал радоваться жизни, писал свои труды, преподавал, кадрил молоденьких аспиранток — и не испытывал никаких мук совести. Никаких. Вот тут я и осознал, чего хочу больше всего. Не быть таким, как он. Быть непохожим на него, а быть другим — на все сто процентов. Думаешь, это было легко — стать другим? У нас в доме есть его фотография, где ему двадцать — он там одно лицо со мной. Точь-в-точь. Смешно, правда? Он ведь сейчас весь из себя такой, в белом шоколаде. И математика его долбаная всю жизнь меня преследовала. Я контрольные в школе решал в уме за пятнадцать минут, а учительнице сдавал чистые листки. Она ставила мне пары, и я был счастлив. Потому что ему всегда ставили только «отлично».

— Что же, он никак не относился к тому, что ты так учишься? — тихо спросила Женя.

Женька язвительно ухмыльнулся.

— А как же! Он переживал. Разговаривал со мной, стыдил, убеждал. Бегал к преподавателям, просил их быть снисходительнее. Из-за него меня так ни разу и не оставили на второй год, а я об этом мечтал. Он тоже боялся меня, как мать. Особенно лет с тринадцати, когда я, наконец, стал разговаривать. И сказал ему… все сказал, что я о нем думаю. Его тогда чуть кондратий не хватил. А мне было по фиг — пусть бы он сдох, как собака.

— Женька!

— Что Женька?! Ты считаешь, я не прав?

— Я… я считаю, что так нельзя. Это не по-человечески.





— А получать сковородкой по голове — это по-человечески? А сидеть за шкафом в соседстве с дохлыми тараканами? А когда тебя обещают выкинуть из окна?!

— Все, все, замолчи! — Женя в ужасе закрыла лицо ладонями. — Не надо, я понимаю. Я тебя понимаю, но… он же… он не знал об этом.

— Он? Прекрасно знал! Ему было плевать, пока гром не грянул. Только тогда он соизволил пошевелить пальчиком.

— Не может быть. Ты чего-то не понял тогда, в детстве.

— О каком детстве ты говоришь? У меня его не было. — Женька слез со скамейки и встал перед Женей, засунув руки в карманы куртки. — Если бы я только знал, кто твой хваленый профессор! Да я бы… я… разорвал твой реферат к чертовой бабушке. На мелкие кусочки. Ты еще с ним под ручку ходишь!

— Может, ты меня ревнуешь к нему? — Женя улыбнулась. Улыбка вышла жалкой.

— Очень надо! Ты не такая, как моя мать, тебе голову не заморочишь.

— Но он мне нравился! Честное слово! Жень, я не могу вот так сразу взять и возненавидеть его. Не могу. Я очень тебе сочувствую, у меня сердце разрывается. Но представить себе его таким злодеем… нет, это выше моих сил!

— Ах, выше? Какие мы добренькие! Да просто… просто ты такая же, как он. Такая же карьеристка, так же можешь предать человека из-за своей выгоды.

— Какого человека? Что ты плетешь?

— Меня!

— Когда я тебя предавала? У тебя совесть есть? Я с тобой дни и ночи. Как… как сиделка какая-то!

— Сиделка? — заорал Женька. — То есть, ты считаешь, я больной?

— Ты больной. И замолчи, а то тебя куда-нибудь заберут, я не смогу ничего сделать.

— Ладно. — Он в мгновение ока стал абсолютно спокойным, его лицо превратилось в гипсовую маску. — Все, Пичужка. То есть, все, Женя.

— Что значит «все»?

— То и значит. Больше ты мне никто. И я тебе соответственно тоже.