Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 28

«Жизнь среди мертвой тишины, которая обволакивает тебя, проникает во все пор твоего тела, в твой ум, в твою душу. Все перепутывается, все смешивается. День длинный, серый похож на сон без сновидений. Так живешь, что сон кажется жизнью, а жизнь – сном. Чудятся люди, замурованные в каменные мешки. Звучит тихий-тихий, подавленный стон, и, кажется, что это человек задыхается под грудой камней. В душе лишь одно здоровое место, и оно твердит: мужайся, Вера, и крепись; вспомни весь народ русский, как он живет, вспомни подавляющий труд, жизнь без света радости; вспомни унижение, голод, болезнь и нищету! Будь тверда! Не плач о неудачах борьбы, о погибших товарищах. Не бойся! За этими глухими камнями невидимо присутствуют твои друзья. Ты не одна.

День походил на день, неделя – на неделю, меся – на месяц. Из всех людей остались лишь жандармы, для нас глухие, как статуи, с лицами неподвижными, как маски. Камера скоро превратилась в мрачный ящик: асфальтовый пол выкрасили черной масляной краской; стены вверху в серый, внизу – в почти черный цвет свинца. Каждый, войдя в такую перекрашенную камер, мысленно произносил: «Это гроб!» и вся внутренность тюрьмы походила на склеп. Сорок наглухо замкнутых дверей, за которыми томились узники, походили на ряд гробов, поставленных стоймя. Ни одна весть не должна была ни приходить к нам, не исходить от нас. Ни о ком и ни о чем не должны были мы знать, и никто не должен был знать, где мы, что мы. «Вы узнаете о своей дочери, когда она будет в гробу» – сказал шеф жандармов Оржевский моей матери. В Шлиссельбург привозили не для того, чтобы жить. У нас не было никого и ничего, кроме друг друга. Не только люди, но и природа, краски, звуки – все исчезло. Вместо этого был сумрачный склеп с рядом таинственных замурованных ячеек, в которых томились невидимые узники, зловещая тишина и атмосфера насилия, безумия и смерти.

В карцере оставалось ночью лежать на некрашеном асфальтовом полу в пыли. Я была в холщовой рубашке, в такой же юбке и арестантском халате в нетопленной, никогда не мытой и не чищенной небольшой камере и дрожала от холода. Невозможно было положить голову на холодный пол, не говоря уже о его грязи. Чтобы спасти голову, надо было пожертвовать ногами: я сняла грубые башмаки, и они служили изголовьем. Пищей был черный хлеб, старый, черствый. Когда я разламывала его, все поры оказывались покрытыми голубой плесенью. Есть можно было только корочку.

Мрачная драма, достойная суровой эпохи средневековья, совершилась в пятидесяти верстах от столицы культурного государства. Там, в Шлиссельбурге, отрезанный от всего мира, узник не мог поднять голоса в свою защиту и быть услышанным. Грачевский протестовал, чтобы предстать перед судом, чтобы описать положение тюрьмы, а если его не казнят, посадят на цепь и будут мучить, то он сожжет себя керосином. Отчаявшись во всем, и потеряв, наконец, всякую надежду предстать на суде, но, желая во что бы то ни стало, предать гласности все муки и надругательства, павшие на долю ему и его товарищам, он 26 октября 1887 года выполнил свой замысел.

Обширная камера коридора – настоящий зал для заседаний инквизиции. Ряд темных дверей, запертых семью замками. Они стоят мертвые и неподвижные, замкнутые так, будто им не суждено раскрыться никогда. Угрюмая темнота и сырость. Сумрачные темные фигуры жандармов странно колышутся в пустоте, как тени или зловещие призраки палачей или наемных убийц.

Внезапно происходит смятение. Все задвигалось, заволновалось. Отчаянно дергают ручку проволоки от звонка, давая сигнал тревоги. Камера номер 9 Михаила Грачевского заперта. А там за дверью, во весь рост стоит высокая худая фигура с матовым лицом живого мертвеца, стоит и темнеет среди языков огня и клубов копоти и дыма. Огонь лижет человека своими красными языками, огонь сверху донизу, со всех сторон. Горит факел, и этот факел – живое существо, человек!

Наконец, дверь отперта. Камера в дыму, в огне, запах керосина и гари. В середине по-прежнему человек. Сгорели волосы, догорает одежда и падает. В клубах дыма померкла мысль, в пламени огня погасло сознание. Несколько стонов глухих, подавленных, – и человек умер.

Мы потеряли право носить свои фамилии и стали просто номерами, казенным имуществом. Его надо было хранить, и это соблюдалось: одних хоронили, других хранили. В коридоре стоял большой шкаф, в котором лежали револьверы, заряженные на случай похищения этого казенного имущества, попытки извне освободить узников.



С мужчинами-заключенными мстительный жандармский смотритель Соколов – Ирод обращался отвратительно, подвергая зверским избиениям за прекословие и неповиновение. Его бессердечие сказывалось, когда, замурованные в свои кельи, беспомощно умирали мои товарищи. Короткое официальное посещение врача поутру и общий обход смотрителя в обычные часы вечером – вот в чем состояло все внимание к умирающему. После агонии следовал воровской унос покойника из тюрьмы, тайком, чтобы мы не заметили. В камеру, из которой вынесли умершего, жандармы продолжали заходить, делая вид, что вносят пищу, и с шумом хлопали дверью, чтобы показать, что никто из нас не выбыл.

Если мы делали попытку стучать, жандармы, чтобы не допустить этого, хватали полена и принимались неистово бомбардировать наши двери, поднимая невероятный шум.

В декабре 1890 года в Шлиссельбург привезли Софью Гинзбург, пытавшуюся собрать рассеянные остатки «Народной воли», и по распоряжению Департамента полиции, чтобы изолировать от нас, поместили в одну из камер старой тюрьмы. Гинзбург только 38 дней смогла вынести суровые условия такого заточения и зарезалась ножницами, которые ей дали для шитья белья.

То, что по отношению к нам, народовольцам, реакционные заправилы, Департамент полиции, МВД руководствовались местью, сомненья быть не могло. Даже Николай I не умерщвлял своих узников голоданием, не сводил их в могилу путем медленного физического истощения. Они были мстительны, эти Дурново и Плеве.

Народоволец, пехотный офицер Лаговский попал в Шлиссельбург без суда в 1885 году административным порядком по распоряжению министра внутренних дел на пять лет, за найденный у него рецепт нового взрывчатого вещества. Окно его камеры на нижнем этаже находилось как раз против тюремных огородов. Лаговский прыгал на подоконник на высоту своего роста и, уцепившись за раму, открывал форточку в окне. Видеть друг друга могли только те, которые гуляли, и Лаговский хотел видеть товарищей, гулявших около его окна. За это его уводили в карцер, надевали смирительную рубашку и однажды связанного с такой силой бросили на пол, что он в кровь разбил себе лицо. Наступил день, когда его пятилетний срок кончился. В его камеру вошел комендант с бумагой, в которой министр внутренних дел оставлял Лаговского за «дурное поведение» еще на пять лет в Шлиссельбурге».

Александра III не готовили в наследники имперского трона. Его учителя отмечали у него некоторую ограниченность интересов, упрямство, усидчивость и старание. Он так и не научился грамотно писать и всю жизнь писал с грубыми ошибками, например, «инергия», или «грыбы». В 1865 году после смерти старшего брата Николая двадцатилетний Александр стал цесаревичем и его любимым учителем и наставником навсегда остался Константин Победоносцев. Ни первое, ни второе российское общество совсем не обрадовало. Будущего Александра III многие воспринимали как заслуженного солдафона, прямолинейного человека средних умственных способностей и скудного образования. Его учитель политики говорил товарищам: «Как жаль, что государь не убедил его отказаться от своих прав. Я не могу примериться с мыслью, что он будет править Россией!» Среди шести сыновей Александра II его называли «бульдожка» и считали, что государственная деятельность ему совершенно не по плечу. Члены династии признавали полную неподготовленность Александра III к престолу, а современники писали, что после встречи с ним приходили «в полное отчаяние, не слыша от него ни одной живой мысли, ни одного дельного вопроса». Автор даже его официальной, но так и не законченной биографии Сергей Татищев писал: «В нем не замечалось внешнего блеска, быстрого понимания и усвоения. Учение давалось ему, особенно на первых порах, нелегко и требовало серьезных усилий с его стороны». Один из учителей граф Б. Перовский докладывал Александру II, что его второй семнадцатилетний сын не хочет или не может понять, что учение не состоит только в просиживании определенного числа часов: «во всех предметах мы вынуждены заниматься такими вещами, которые преподаются только детям, и он смотрит на это с самой ребяческой точки зрения».