Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 99

Зачем мне пришлось прибегать к вымыслу в «романе»-исследовании, основа которого — факт?

А вот затем, чтобы пригласить читателя к раздумью... Если Пришвин мог так мыслить и чувствовать даже в грозном 1942 году, то не мог ли он и близкие ему по натуре интеллигенты быть так настроенными и в середине 30-х годов?

Думаю, и мог, и был настроен.

Потому что очень уж многие старые интеллигенты (особенно из литературно-художественных, да и иных кругов) не столько помогали Сталинской эпохе, сколько наблюдали за ней со стороны.

И многие из них, будучи по национальности русскими, становились все более чужими русской сути той России, которая становилась все более родной ее народу.

К слову, через три месяца, 22 июня 1942-го, в день годовщины начала реальной Великой Отечественной войны, Пришвин не нашел в своей душе ничего другого, кроме как записать: «Дождик непрерывный день и ночь, залило землю. Очень бы хорошо для огородов, но холодно, огурцы не растут: несколько дней тому назад показались грибы».

Русские, советские люди изнывали от жары в горящем обреченном Севастополе, мечтали о глотке воды в окопах донских степей, и ГИБЛИ, а этот «строитель России» силой словес тревожился об огурчиках к столу!

И ведь что обидно -— действительно был мастером «целомудренного и чистейшего русского языка».

Природу описывал тонко...

У Сталина и Молотова в середине 30-х тоже мог быть примерно такой «литературный» разговор... Вот они — у меня перед глазами, идут по зеленой аллее, и Сталин, тихо подымливая трубкой, размышляет:

— От интеллигентов ясности не добьешься... Никак не могу понять — или у них самих в голове кавардак, или они назло дуболомам—большевикам со своей головы да на людские. Послушай:

Все перепуталось, и некому сказать, Что у постепенно холодея, Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея...

— «Лета» — понимаю, а что такое «Лорелея»? — отозвался Молотов.

— Да уж, с Летой чего ж не понять — как говорят, «канула в Лету»... А Лорелея? Есть такой символ губительной, равнодушной красавицы. Сидит на берегах Рейна, зазывает на скалы рыбаков. У Гейне стих есть...

— А этот кто написал?

— Мандельштам... Вот он еще пишет: «Я в сердце века, путь неясен, а время удаляет цель».

Молотов вдруг рассмеялся и шутливо предположил:

— Коба! Так это ж он о Троцком!

— Может и о Троцком, — Сталин был серьезен. — Фамилии-то нет. Это тут вот все с фамилиями: «И на земле, что избежит тленья, будет будить разум и жизнь Сталин».

— А это что — тоже он? — Он...

Молотов чувствительностью не отличался — биография для ее развития у него была неподходящей. Но думать он умел, и подтекст вроде бы мутных мандельштамовских стихов начал постепенно угадываться. Он помолчал и вдруг спросил:

— Значит, Лорелея... Сидит на берегах Рейна и зазывает на скалы?

— Зазывает, будь она неладна.

— А то смотришь, и на берегах Леты сидит? И тоже зазывает?

— Угу, — Сталин возился с погасшей трубкой и еще раз кивнул головой.

— И кого зазывает?





Сталин длинно затянулся, выпустил дым. Зачем-то одернул шинель и, не отвечая, продекламировал: «Россия, Лета, Лорелея»...

Молотов поблескивал очками. Что тут скажешь? Если Лорелея — значит, зазывает. Кого? И если на берегах Рейна зовет она на погибель, то что уж говорить о берегах Леты — реки забвения и смерти? Лорелея. Лета. Россия... Обманутая-де большевиками Россия канула в Лету? Да, «художественный» ряд у Мандельштама получался занятный. Но Сталин уже круто повернул разговор:

— Вячеслав, ты помнишь дело Какурина и Троицкого?

— Это из академии Фрунзе? Тридцатый год?

— Да. Тогда они еще показывали на Тухачевского... Что он, мол, готовит почву для переворота и готов даже идти на военную диктатуру, чтобы избавиться от ЦК, колхозов и совхозов и большевистских темпов развития индустрии.

— Да, ты тогда вначале предполагал, что все это шло от Кондратьева, Громана и Бухарина. Правым умам нужен был штык «про запас». Но я хорошо помню, Коба, что тогда ты писал мне в конце октября... Сейчас, вспомню точно: «Что касается дела Тухачевского, то последний оказался чистым на сто процентов. Это очень хорошо».

— Память у тебя хорошая, Молотштейн. Да я и сам помню. Сто процентов... Плохо мы нашу литературу читаем, Вячеслав, а то бы знали, что стопроцентную гарантию дает только страховой полис. Так что? Может кооптируем Остапа Бендера в Политбюро, а?

Да, стопроцентно к середине 30-х годов можно было быть уверенным лишь в тех, кто никогда и никуда не шарахался; да и то это стопроцентной гарантией от антигосударственных действий не было.

А все «шатания» различных «оппозиций» первой половины 20-х годов в первой половине 30-х выглядели юношескими шалостями. Дела закручивались уже серьезнее и круче.

В сентябре 1932 года Молотов был в Кузбассе. Возвращались с очередной шахты, машина шла по крутой насыпи. Вдруг она свернула с дороги, покатилась под уклон, перевернулась и остановилась на краю оврага.

Из машины сопровождения уже бежали к месту аварии чекисты, но Молотов сам пытался выбраться из салона, а рядом стоял бледный шофер и плакал. Валентина Арнольда, члена местной троцкистской организации, в последний момент подвели нервы и он начал тормозить. Молотова ему было не жаль, но себя он пожалел.

В Москве троцкистские боевики следили за перемещениями Клима Ворошилова, однако машина «первого красного офицера» шла всегда так быстро, что покушение пришлось отменить.

В мае 1934 года террорист Богдан уже прикидывал дистанцию стрельбы в зале заседаний конференции, где за столом президиума сидел Сталин.

До Сталина было далековато.

К тому же, нервы у троцкиста Богдана оказались не крепче, чем у троцкиста Арнольда. Стрелять он не решился, зато назавтра его застрелил на собственной квартире Бакаев — бывший председатель ЧК в Ленинграде и один из «ближних» Троцкого.

В гражданскую Бакаева однажды по приказу Льва Давидовича чуть не расстреляли, а теперь он сам расстреливал тех, кто колебался в выборе между Сталиным и Троцким.

Колеблющихся тогда хватало. Но если для Троцкого любой такой «выбирающий» был потенциальным союзником, то для Сталина он был потенциальным предателем, человеком опасным не для Сталина, а для дела Сталина.

Троцкий рассчитывал на перебежчиков. Сталин не смог бы опираться на них ни при каких условиях.

Тухачевский тоже решал, кого ему выбрать: Троцкого или Тухачевского? Своей быстрой карьерой Тухачевский был обязан вначале окружению Троцкого, а потом и лично Троцкому, тогда Председателю Ревввоенсовета Республики. В польскую войну именно Тухачевский рвался на Варшаву в полном соответствии с концепциями своего политического «шефа». Однако это были дела прошлые.

В 1929 году Троцкого выслали из СССР, а уже в 1930 году в Берлине на немецком языке вышла его книга «Mein leben» («Моя жизнь»). Если учесть, что в Германии тогда была популярна книга «Mein Kampf», то некие ассоциации возникают.

Но вообще-то, дело не в этих ассоциациях. Вряд ли Гитлер был по душе Троцкому как потенциальный союзник в борьбе против Сталина. Скорее туг Троцкий просто использовал коммерчески выгодное заглавие.

Интересным в этой книге было, в частности, вот что... Троцкий возводил там напраслину на Ленина (на Сталина — это само собой), обвиняя Ленина в стремлении безудержно наступать на поляков.

Как и всегда, Троцкий не был бы Троцким, если бы не выгораживал здесь себя. Но польской темы он коснулся скупо, как и всей Гражданской войны. Лев Давидович явно не хотел показывать, к кому из красных полководцев он относится лояльно, а к кому нет.

Похвалил он лишь Эфраима Склянского, к тому времени утонувшего во время командировки в США. Промолчал Троцкий и о Тухачевском. Расчет здесь был, конечно, с дальним прицелом.

Считается, что конфликт Сталина и Тухачевского возник как раз со времени польской кампании. Может и так. Но до сих пор мало кем понято, что именно Сталин поддерживал тогда верное, реалистическое направление удара — на Львов. Львов — это Украина, это — законная часть западного края русской земли. Это — поддержка населения.