Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 32



Так рассуждал Чахлок, и так он поступил: прострелил себе ногу, чтобы попасть в госпиталь.

Поезд сбавил ход, колеса застучали на дальних стрелках станции Брест. Не так уж был спокоен капитан Горобский, как это могло показаться на первый взгляд. Тревога не покидала его с тех пор, как командир полка объявил, что ему разрешается отпуск на родину в числе первых, хотя Горобский не просил и не думал просить отпуска.

Отсутствие заявления Горобского с просьбой об отпуске было принято как скромность с его стороны, потому что в те времена каждый хотел ехать первым. Как ни обдумывал он свое положение заранее, но когда получил отпуск, это все-таки оказалось неожиданным. Когда полк передвинулся к демаркационной линии, Горобский хотел уйти на ту сторону. Но уйти на ту сторону — значит, признаться в своих преступлениях, навсегда остаться в чужой стороне, стать человеком без дела, без дома, а здесь, если умело лавировать, можно оставаться офицером, а со временем уехать так далеко, что и птица туда не долетит из Белоруссии — Советский Союз велик. Была и еще одна затаенная надежда: если разоблачат, просить прощения, ссылаясь на то, что он искупил свою вину службой в Советской Армии.

Горобский взял отпуск на Урал.

— А почему вы не едете домой? — сочувственно спросил его тогда помощник начальника штаба.

— Там у меня никого не осталось, — сухо ответил Горобский.

…Станция Брест кипела, как муравейник. Все стремились домой, всем надо скорей, и переполненные поезда шли и шли на восток. В вокзале все забито людьми, возле касс — длинные очереди. Горобский встал в очередь к офицерской кассе. В этой кипящей людской массе, он почувствовал себя спокойнее. Здесь человек, что иголка в сене: мелькнул — и не увидишь больше.

Но вот с левой стороны он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Невольно повернул голову. Мелькнули в глубине зала, среди сотен других, чьи-то очень знакомые глаза. И — все. Они сверкнули, как молния; их уже более нет; они остались только в памяти. Но чьи же это глаза?! Он мучительно вспоминал, вглядываясь в лица окружающих его людей, но больше уже не видел этих глаз. Сзади него появилась целая вереница людей, продолживших цепочку очереди.

— Я пойду попью, — сказал Горобский лейтенанту, стоявшему за ним. Долго бродил он между людьми, опасливо поглядывая по сторонам, вышел на улицу, прошелся по перрону, побывал на привокзальной «толкучке». Нет этих глаз он больше не встречал, значит: показалось… Вернулся в вокзал — очередь была уже недалеко от кассы. Когда перед кассой осталось два человека, к Горобскому подошли трое танкистов: пожилой старшина и два молодых сержанта.

— Товарищ капитан, вы не поможете нам закомпостировать билеты? — обратился к нему старшина. — Иначе нам сегодня не уехать.

— Если касса не откажет… Впрочем, давайте билеты, — сейчас Горобский готов был делать добро для всех окружающих, только бы…

— Едем, хлопцы! — вырвалось у одного из сержантов, когда Горобский отходил от кассы. — Пойдем, Костя, простимся с друзьями, — обратился он к другому сержанту, и они скрылись в толпе.

Усатый старшина, лукаво улыбнувшись, посмотрел им вслед и обратился к Горобскому:

— Ну, что ж, товарищ капитан, придется нам подождать здесь: не найдут ведь, если уйдем.

Ждать пришлось недолго. Минут через двадцать сержанты вернулись. С ними пришел Семен Балигура и незнакомый майор, который потребовал у Горобского удостоверение личности…

Больше всего боялся Горобский встретиться со своими земляками. Но в ходе следствия пришлось предстать перед ними. Вот когда и родное село может показаться адом.

Подавленные известием о Горобском, мы с Чаловым молча ехали домой из штаба полка. Низко стояло солнце; в неубранных кое-где хлебах слышались негромкие птичьи песни; по-осеннему задумчиво стояли редкие рощи. Нескончаемо тянулась серая полоса асфальта, по которой почти бесшумно катился мотоцикл.

— И чего только не бывает на свете! — произнес наконец Чалов. — Ведь я же его знал от самого Буга. Ну, можно ли было подумать!

— А чего тут думать, — возразил я. — Ведь в армии он ничего плохого не делал, наоборот, из кожи лез вон, чтобы показать себя с лучшей стороны.

— Да, — вздохнул Чалов, — не зря он крутился от отпуска, как собака от червей… Много, видать, честной крови на его поганых руках.

Чалов вдруг сунул руку в карман, и оттуда, сверкнув, полетел на дорогу серебряный портсигар. Ударившись об асфальт, он открылся, и сигареты разлетелись из него в разные стороны.



— Это зачем?

— Подарочек! — плюнул Чалов в сторону брошенного портсигара.

Возвратившись на заставу, я нашел Макса в ленинской комнате. Он перелистывал газеты и журналы, внимательно разглядывал картинки, не умея прочитать подписи под ними. Макс не походил уже на того мальчика, которого утром привел на заставу Жизенский.

Чисто вымытый и аккуратно подстриженный, он сидел в новой коричневой курточке, из-за воротника которой выглядывала рубашка в полоску, и черных брюках. На ногах теперь были, правда, тоже не дорогие, но как раз по ноге новые брезентовые туфли.

Взглянув на меня, он снова опустил глаза и продолжал разглядывать картинки.

— Как поживаешь, Макс?

Он промолчал, словно не слышал моих слов. Я просмотрел свежую почту и ушел. Солдаты говорили, что Макс за весь день не обмолвился ни словом. Когда его подстригли и вымыли, он был как будто доволен, однако молчал. Он молча со всем соглашался, всем подчинялся. В последующие дни Макс также оставался замкнутым, обмениваясь лишь незначительными фразами.

Так прошло более недели. Спал Макс в солдатской спальне на койке Таранчика. Утром вставал и бежал вместе со всеми в сад умываться холодной водой по пояс. На маслозаводе нам не удалось узнать больше того, чем сказал о нем Редер.

Как-то под вечер солдаты во дворе увлеклись игрой в городки, а Макс сидел на скамейке у садового забора и смотрел на игру. Митя Колесник не раз приглашал Макса играть, но он отказывался. Когда же Соловьев дважды подряд промахнулся, не тронув ни одного городка в кругу, Макс схватил биту, или шаровку, как у нас ее называют, и так ударил по «пушке», что в кругу осталось только два городка.

— Правильно, Макс, — поддержал Земельный, — давай становись вместо него: больше пользы будет. — Сам он со свистом швырял биты и почти всегда удачно. Если бита Земельного хоть чуть задевала городок, то он далеко вылетал из круга. Журавлев неуклюже закидывал свою короткую руку назад и бросал биту движением, несколько похожим на метание диска, однако получалось у него довольно ловко, и городки всегда выкатывались из круга. Очень красиво играл Карпов. Стоя прямо и выбросив вперед левую ногу, он недалеко заносил биту и резко посылал ее вперед, без промаха сражал фигуру.

Макс не знал правил игры, но ему объяснили, и новый игрок включился в игру. Каждый удачный его удар солдаты встречали одобрительными возгласами, а Макс сдержанно улыбался. Игра разгорячила его, на лице выступил румянец и, когда Путан, выйдя на крыльцо, крикнул своим тяжелым басом: «На ужин!», Макс скорчил недовольную мину и поплелся за всеми в столовую.

Я еще оставался на улице, когда к заставе подкатил на мотоцикле Ганс Шнайдер.

— Долго что-то тебя не было…

— Не на чем было приехать. — ответил Ганс.

— А у нас товарищ для тебя есть…

Меня осенила счастливая мысль. Коротко рассказав Гансу о своих замыслах, я пошел в столовую и привел Макса. Увидев Ганса, он покосился на него и нехотя подал руку, коротко бросив: «Макс».

— Поедем со мной кататься, — сказал Ганс, — я тебя яблоками угощу… У нас виктория есть. Поехали?

Макс вопросительно посмотрел на меня.

— Если хочешь, — поезжай, — сказал я, — только ко сну возвращайся. А если понравится, завтра можно повторить эту прогулку…

Мальчики вскочили на мотоцикл. Ганс пустил его под уклон, завел на ходу, и они умчались.