Страница 15 из 37
— Да! — сказал отец.
— Дон-н! — сказал колокол.
— Да! — сказал отец.
— Дон-н! — сказал колокол.
— ДА! — сказал отец. И парик на его голове энергично подпрыгнул.
ЖЕЛТЫЕ ГЛАЗА
Вернувшись от родителей домой, я чувствую, будто нахожусь одновременно в двух местах. Случись это у них, я бы не удивилась, но у меня дома… Моя собственная входная дверь вселяет в меня сомнения: не могу понять, то ли я приехала сюда, то ли, наоборот, сейчас уеду навсегда; вставь ключ в дверь — «это всего лишь я» — перешагни через деревянную седловину. Линолеум миссис О’Двайэр по-прежнему устилает холл, хотя ее призрак отправился в мусорный бак вместе с креслом, в котором она умерла, и отметиной смерти на этом кресле — не на сиденье, а в самом неожиданном месте, на спинке.
Вечерний сумрак отказывается сгущаться. Дни удлиняются — и болят, болят нестерпимо, расширенные, как зрачки, и какие-то иллюзорные. Мой дом не создан для такой уймы света — он просто не знает, что с ней поделать.
— Это всего лишь я, — повторяю я. Ответа нет. Стивен ушел. Мне его не хватает.
Я изобрела стародевический ритуал, который мой дом обожает. Обходить комнаты — все равно, что рассказывать наизусть алфавит моей жизни. На кухне я начинаю готовить соус для макарон и резать лук; каждый раз, когда я режу лук, я думаю о своей школьной подруге, которая показала мне, как правильно резать лук — редкостные познания для маленькой девочки. Я думаю о том, что эта моя подруга никак не могла научиться ладить со своей судьбой, о том, как люди умирали ей назло, а катастрофы оборачивались удачами и наоборот. Теперь все, что она делает, принадлежит ей самой, а я так и осталась везучим цветком в проруби.
Итак, я режу луковицу от стрелки к корешку и кладу обе половинки на доску разрезом вниз, а потом секу каждое полушарие крест-накрест так мелко, как вздумается. Вдоль-поперек, вдоль-поперек. Нож описывает дугу — так часовая стрелка крошит время на циферблате — и с каждым его движением множится число кусочков. Когда нож доходит до «полудня» — порой в «одиннадцать», а иногда уже в «десять» — половинка луковицы рассыпается на части. И сколько же выходит кусочков? Несколько сотен. Всего-то от шестнадцати разрезов — и удача тут ни при чем.
Добавляю в соус оливки и пытаюсь вспомнить, когда я впервые их попробовала. Ставлю макароны на огонь, иду в ванную и вижу, как мать пылесосит лестницу. Волоча за собой пылесос, она проводит насадкой по очередной ступеньке и тут же, не вставая с колен, влезает на нее. Передвигается, как гусеница. На грязное никогда не встает.
В ванной я чищу зубы. Стучу щеткой по краю раковины — и это звук мужчины, идущего к моей постели. Хорошего, между прочим, мужика, хотя мое тело запомнило его на свой лад. Между двумя «тук» по щербатой эмали миссис О’Двайэр, по раковине с потерянной пробкой и сливом, окаймленным экземой, я вспоминаю, как лежала на постели, или сидела на постели, или стояла у окна, одетая, раздетая догола, раздетая относительно (но всегда босая), дожидаясь пока распахнется дверь, дожидаясь, чтобы он увидел, какой я ему приготовила букет из первых эмоций, а остальное оставила на его усмотрение. Тук. Тук.
Я иду с ужином в гостиную и гляжу на обои. Примерно с месяц назад они начали отставать от стен, вспухли большими пузырями, точно из-под них медленно-медленно, в ритме рапидной съемки всплывают какие-то твари. Сразу после переезда я все покрасила в цвет магнолии, потому что — сказала я — нельзя принимать решения с кондачка: дом сам должен вырасти вокруг тебя. Он меня услышал и вырос.
На телеэкране Опра беседует с женщинами, родившими детей, которых вообще не ждали: пока из этого самого места не вылезла лысенькая головка, думали, просто несварение желудка….
— В торговом центре? — говорит Опра. — Ох, подруга, это надо же…
— В торговом центре, — говорит женщина. — Я была в шортах, а она ра-аз…
— Ей-то какая разница! — говорит Опра. — Этой малютке было все равно, во что ты одета!
— Правда, — говорит женщина. — Даже не стала ждать, пока я шорты сниму, просто мыр-р — и выскочила из штанины!
Зал взвыл. Толстухи, подумала я. Слишком толстые для шорт. Слишком толстые, чтобы понимать, о чем, собственно, им сейчас рассказывают.
— Люди небось глаза вытаращили, — говорит Опра.
— Насчет людей не знаю, — отвечает женщина. — Мне не до людей было — сама все глаза вытаращила.
В углу комнаты, на стене, отделяющей меня от внешнего мира, обои выпучились по шву и шевелятся — манящие, как расстегнутая пуговка, как струпик в ожидании руки, которая его сковырнет. Пробую отодрать обои — так, из интереса. Известное дело — если уж начнешь что-то сдирать, перестать трудно. Бумага оказывается толще, чем я предполагала. Под краской цвета магнолии — идиотическая мечта миссис О’Двайэр, оранжевые колеса сансары (некий дизайнер грезил о Тибете, а попал в Чисуик). Тут я обнаруживаю, что колеса были лишь предлогом, ибо под ними кроется нечто, умело закамуфлированное под миленький ретро-ситчик — но в действительности это самый настоящий запах и слова отчаяния, аура убитых жен, топоров, вонзенных в головы, и трупов, замурованных в стене.
Миссис О’Двайэр похоронила мужа задолго до того, как умерла сама, не оставив после себя никого, кто мог бы предъявить права на нее и наследство. «Дому нужны дети» — сказала моя мать. Она хотела сказать, что только маленький ребенок понимает в коврах, что на стенах нужно рисовать — пусть выполняют свое предназначение. Она хотела сказать, что отсутствие детей — к несчастью, но она современная женщина и держит рот на замке. Тем не менее, ее панегирики деторождению и подстрекательские замечания Опры таскаются за мной по комнате, поэтому я начинаю сдирать со стен дырявый, прокисший ситец, обнажая подложенные под него газеты. Они наклеены в несколько слоев, скрепленных так прочно, что начинаешь гадать, против какой напасти создавался этот заслон.
Из-под листа «Спортивной жизни» за 1939 год, как начинка из слоеного пирожка, вылезает на свет божий обрывок газетного анонса «Театр-Ройэл»:
Над каминной доской оказался счет из одной из тех мясных лавок, где мясо берешь с прилавка, а деньги суешь в этакий старомодный ящичек, чтобы кровь не пачкала купюры. Тем не менее на бумажке кровь — естественно, высохшая, размазанные бурые кляксы; следовательно, счет она получила от самого мясника, а в кассу денег не отдавала. А может, заплатила честно, а кровь попала на бумажку каким-то другим путем. Купила она одну баранью отбивную. На обороте, женским почерком — список: «Отбивная. Отбивная. Отбивная. Отбивная. Котлета».
Я продвигаюсь вдоль стены, ритмично и яростно сдирая бумагу, чувствуя себя одураченной — а газеты тянутся за моей рукой бинтами и лоскутками. Обнажается штукатурка старомодно-розового цвета; когда я скребу ее ногтями, зубы у меня начинают ныть, фолликулы на предплечьях протестующе сокращаются и волосы решительно встают дыбом. К бумаге пристали розовые хлопья с острыми краями, но какими-то неопределенными контурами. Они скрывают под собой целые слова и фразы; иногда отлетают, как короста, оставляя на листке оспины смысла; порой бумажка рвется под моей рукой, оставляя на стене язычок-серединку.