Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 161 из 170



Некоторое время Александр прислушивался к шуму и крикам, которые ветер доносил с того берега. Нет, не к уходу готовится войско крестоносцев. Оно торжествует победу. Пусть! Тем беззаботнее перейдут крестоносцы Узмень…

Лицо князя снова омрачила тревога. Перейдя Узмень, не оставят ли рыцари сильные сторожи на озере? Тогда потерпевшее поражение на русском берегу войско их сможет бежать с поля. Пополнив силы, меченосцы станут угрожать новым походом. Быть ли тому? Затем ли он вел полки, чтобы дозволить латынянам и впредь безнаказанно тревожить русские рубежи? Пусть крестоносцы кровью своей ответят за преступные свои замыслы, за те беды, кои принесли они Руси.

Александр позвал отрока.

— Найди, паробче, воеводу Василия Спиридоновича, — сказал он. — Передай: глядел бы он на Узмень. Пойдут лыцари да оставят сторожи — хватал бы он те сторожи, чтобы не нашли крестоносцы вольного пути на свой берег.

— Сделаю, как велишь, княже.

— Иди!

Мысли Александра перенеслись в Новгород. Боярин Федор писал недавно, что в Новгороде тихо. «Старые вотчинники молчат, не чинят преград». И о том писал Федор Данилович, что взял он за княжий двор все вотчины Нигоцевича, указал рубежи вотчинные; смердов и холопов обложил данью. «Кроме нигоцевичевых, взял я, княже, за тебя вотчинку на Мете покойного болярина Стефана Твердиславича. Вымер род болярина, и наследников у него нету. Хороша и людна вотчинка. В совете господ боляре молчали, а владыка Нифонт благословил писать грамоту. Добро бы, княже, и на Пскове отписать за княжий двор вотчины боляр-переветов…»

Вспомнив о грамоте боярина и о том, что писал он о княжих вотчинах, Александр повеселел. «И в том прав Федор Данилович, — подумал он, — что советует поискать вотчин на Пскове». Будут отписаны за княжий двор вотчины псковских бояр-изменников, еще громче и требовательнее станет голос князя на вечевой степени и в Грановитой палате.

Что делает княгиня? «В горнице с мамкой Евпраксеюшкой смотрят наряды и узорочья», — подумал Александр и, усмехнувшись своей думе, собрал разбросанные около ветки сырого ельника, бросил их на костер. На минуту огонь как бы потух. Ветки расправились на жару, зашипели. Потом среди густой зелени смолистых игл показались струйки белого дыма. Дым становился все плотнее, гуще. Наконец яркими красными язычками прорвалось пламя. В темную глубину ночи взвился столб искр. Но обгорели иглы, и пламя исчезло.

На какие-то мгновения возник перед Александром образ Любаши — его первой любви. Ах, как любила его Любаша! Любила неч задумываясь, не желая ничего иного. Много времени прошло с той поры, изменилась жизнь, изменился и сам он… Нет, не время предаваться грусти. Настанет утро, и поле огласится звоном оружия, кликами сражающихся. Твердым надлежит быть, быстрым в решениях. Ему и войску его сказать ныне: быть ли в Новгороде ливонским меченосцам. Не быть! Александр стряхнул грусть, навеянную памятью о Любаше. Князь он и воин, ему стоять перед врагом и ему первому бросить в бою копье.

Ветер раздул костер. С шумом вспыхнули просохшие на жару ветки ельника. Пламя осветило серебро шелома и обветренное, обожженное весенним солнцем лицо Александра. На щеке у него, под левым глазом, точно старый рубец, обозначилась полоска копоти. В спутавшейся бороде застряли еловые хвоинки.

Александр собрался было встать, размять ноги, но, взглянув на костер, снова замешкался. В струйках дыма, теряющихся в глубине бора, неожиданно возникло девичье лицо. Чье оно? Лицо это чем-то напомнило Любашу. Те же глаза, тот же чистый высокий лоб, яркие губы… Где видел ее? В Новгороде или во Пскове?

Уже и костер догорает в протаявшем на снегу ложе. Давно исчез из глаз незнакомый образ, но Александр не в силах его забыть. Чье лицо вызвала память? И не было, кажется, сейчас иной, более неотложной заботы, чем эта нежданная, так непрошено возникшая перед ним.

— Пора, княже, — раздался рядом голос Чуки.

— Пора? — вскочил Александр. — Идут… крестоносцы?

— Крестоносцы на своем берегу, на озере тихо, — невозмутимо, будто стоял он не на берегу Узмени в ожидании битвы, а на княжем дворе во Владимире, промолвил Чука. — Полки тебя и слова твоего ждут.

— Иду. Вели подать коней!

Александр занес ногу в стремя. Конь покосился на костер и фыркнул, вздрогнув всем своим телом. И тут Александр вспомнил… Видел девицу на Новгороде, когда смотрел боярышню-уведёнку. Дочь лучника Онцифира… Имя ее не запомнилось.

— Пойдем к новгородцам, Чука, к полку Василия Спиридоновича, — сказал. — Спросим, видят ли они Узмень?

Глава 31

Утро

Отлогий мысок, сломанной подковой врезавшийся в озеро, напоминает волнистый снежный сугроб, накиданный зимними вьюгами. Дальше, на берегу, темнеет бор. В ночной мгле нос мыска выглядит голым, но, присмотрясь, можно различить на нем выступающие из-под снега верхушки зеленых вересков и спутанную паутину ивняжника.

Время близко к рассвету. Мутное небо, не унимаясь, сыплет мелким снежком. Вражий берег утих. Кажется, что и лес, и озеро, и все вокруг успокоилось в предутреннем сне.



Неожиданно на самой оконечности мыса, около вересков, показался ратник. Отряхиваясь или стараясь согреться, он размашисто похлопал себя рукавицами и остановился, вглядываясь в сгустившуюся предрассветную мглу. Длинный, стеганный на кудели тегилей и лохматая баранья шапка делали фигуру его необыкновенно тучной и неворотливой.

— Что видно, Лукмашка? — раздался голос, исходивший откуда-то, словно бы из самой глубины снежного бугра.

— Темно, не разберу. Тихо будто.

— Скоро светать станет. Теперь гляди в оба!

— Может, твои глаза зорче, Емеля?

— Погляжу…

Из снежной норы у вересков показался еще ратник. Он так же высок, как и Лукмашка, но у этого на голове шишак, поверх кольчужки накинут нагольный тулуп. Когда ратник повернулся к ветру, полы тулупишка распахнулись. Поглядев на озеро, он проворчал:

— Не разберу ничего, темень.

— А вдруг через Узмень-то крадется чужое войско? — тревожным шепотом предположил Лукмашка. — Не пора ли к воеводе?

— Постой, начнет светать — усмотрим. Костерочек бы теперь впору, Лукмашка, самый бы махонький.

— Лежанку бы тебе, Емеля, на сторожу, то-то бы! — рассмеялся Лукмашка.

— Не привык я к лежанке, не в хоромах жил, — хмуро отозвался Емеля.

— Сказывают, за буйство тебя судил князь?

— Судил, но не за буйство, а за то, что волю я свою заступил, — ответил Емеля.

— От кого?

— От ключника нашего, правителя вотчинного. Много он крови чужой выпил, не счесть, сколько мук от него претерпел народ. Теперь-то нету злыдня.

— Убрали?

— Сгиб. Пожар был в ту ночь в вотчинном острожке. Душилец не выбежал из огня.

— Не ты ли ему в том помог? — усмехнулся Лукмашка.

— Может, помог, может, нет… Забыл. В колодках привели меня в Новгород. Ждал — скажут: надевай, Емелька, камень на шею. Погулял ты на усадьбе вотчинной у болярина Водовика, испей теперь» Волхова! Так бы и сталось. Голодный, в колодках стоял я у княжего двора, суда ждал… А тут… Не судьба, знать, мне пить Волхов. Увидел меня Савва, отрок княжий. Как ходили на Неву — встречал его на походе и в битве. Спросил он, за что терплю наказание, а потом молвил: «Не вешай, Емеля, головушку! В Волхов путь долог, авось минуешь». Молвил так и ушел. Ласковое слово его было, а мне, Лукмашка, не принесло оно утешения. От колодок да от дальней ходьбы кости у меня ломило, очи свету не видели. Но, гляжу, вернулся Савва, и вместе с ним сотник Устин. Остановился сотник поодаль, посмотрел на меня и сказал: «Жаль, Емеля, губить такого молодца, как ты; по росту да по силе в секирники гож». Не понял я тогда его слов, а Савва, как услышал, что молвил сотник, подошел ко мне и шепнул: «Жив будешь».

— И жив, — сказал Лукмашка. — Не последний воин ты в секирном полку.

— Да. Князь судил меня, но Душильца не вспомнил. Ждал я камня либо другой горькой беды, а вместо того Александр Ярославич велел мне идти к Устину и наказал: «Ростом ты люб сотнику и кровью горяч… Прими секиру, мужеством воина сними вину. На том прощение тебе и воля».