Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 106



Я начала молиться, чтобы меня перевели в штрафбат, к тем, кому приходилось на собачьем холоде по двенадцать часов ворочать камни. Я могла принять жестокость со стороны солдат. Но не со стороны немца, которому по глупости поверила.

В административное здание меня не повели. Как и в штрафной отряд. Меня отвели на платформу, куда как раз прибыли товарные вагоны.

В вагоны грузили заключенных. Я не понимала, зачем это, потому что знала: из лагеря дороги нет. Здесь всех высаживали, и те, кто сюда попадал, уже не возвращались.

Надзиратель привел меня на платформу и развязал руки. У него не сразу это получилось и заняло времени больше, чем требовалось. Потом он втолкнул меня в строй женщин, которых грузили в один из вагонов. Мне повезло: на мне все еще было пальто в запекшейся Дариной крови, шапка, рукавицы и шарф, а под платьем припрятан кожаный блокнот. Я схватила за руку одного из узников-мужчин, которые загоняли нас внутрь.

— Куда? — спросила я, и челюсть свело от боли.

— Гросс-Розен, — прошептал он.

Я знала, что так называется другой лагерь, видела это название в документах. Хуже, чем здесь, точно не будет.

В вагоне я встала поближе к окну: холодно, но зато свежий воздух. Потом соскользнула по стене вниз, села, чувствуя, как горят ноги от многочасового стояния, и принялась гадать, почему меня сюда отправили.

Наверное, так комендант решил наказать меня за воровство.

Или кто-то пытается спасти меня от более страшной судьбы, усадив в поезд, который увезет меня подальше от лагерфюрера.

После того, что герр Диббук со мной сделал, у меня не было причин верить в то, что он вообще обо мне думает. Или задается вопросом, пережила ли я эту ночь.

С другой стороны, воображение помогало мне выживать в аду все эти месяцы.

Спустя несколько часов после прибытия в Гросс-Розен, когда стало понятно, что здесь нет женских бараков и нас отвезут в лагерь под названием Нова-Суль, я стянула рукавицы, чтобы осторожно потрогать разбитое лицо, и что-то упало мне на колени.

Крошечный свиток, записка.

Я поняла, что надзиратель, который развязывал мне руки, не просто возился с узлами. Он сунул мне эту записку.

На клочке бумаги были водяные знаки, как на тех бумагах, которые в последние несколько месяцев я каждый день заправляла в печатную машинку.

«ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ?» — прочла я.

Больше гауптшарфюрера я никогда не видела.



В Нова-Суле я трудилась на текстильной фабрике Грушвица. Сначала я должна была сучить нить — темно-красную, которая пачкала руки, — но поскольку до этого я работала в тепле и у меня был доступ к еде, то оказалась крепче многих женщин и вскоре меня отправили грузить в вагоны ящики с боеприпасами. Мы работали бок о бок с политическими заключенными, поляками и русскими, которые разгружали прибывшие железнодорожные вагоны.

Один из поляков начинал заигрывать со мной, как только я приближалась. Разговоры были запрещены, и он, когда надзиратель не видел, передавал мне записки. Он звал меня Пинки — Розочка — из-за цвета моих рукавичек. Нашептывал мне лимерики, чтобы развеселить. Некоторые женщины шутили, что у меня появился дружок, говорили, что ему, должно быть, нравятся девушки, которые строят из себя недотрогу. На самом деле я ничего не строила. Не отвечала ему из-за страха быть наказанной, а еще потому, что болела челюсть.

Я уже две недели работала на фабрике, когда однажды он подошел ко мне ближе, чем разрешалось.

— Если сможешь, беги. Этот лагерь будут эвакуировать.

Я не поняла, что это означает. Нас расстреляют? Или отвезут в другой лагерь, в лагерь смерти, как тот, из которого меня забрали? Меня отправят назад в Освенцим? К лагерфюреру?

Через три дня девятьсот женщин из лагеря собрали и в сопровождении конвоя вывели за ворота.

До рассвета мы преодолели километров двадцать. Те, кто захватил из лагеря свои скудные пожитки — одеяла, кастрюли, все, чем успел обзавестись, — начали оставлять их на обочинах. Нас гнали в Германию, так мы все решили. Впереди колонны узники толкали походную кухню, где готовили еду для эсэсовцев. Телега сзади подбирала тех, кто умер от истощения. Я предположила, что немцы заметают следы. По крайней мере, так казалось первые два дня, а потом офицеры обленились и начали стрелять в тех, кто падал. Тела так и оставались на дороге. Остальные просто обходили их, как ручей обтекает камень.

Мы шли по лесу. По полям. Через города, где люди выбегали поглазеть на нас, — у некоторых в глазах стояли слезы, другие плевались. Когда над головами пролетали самолеты союзников, немцы прятались в колонне, используя нас в качестве прикрытия. Хуже всего был голод, на втором месте — состояние моих ног. Некоторым женщинам повезло — у них были сапоги. Я же до сих пор носила деревянные сабо, которые мне выдали в Освенциме. Кожа вздулась волдырями под несколькими парами чулок. До дыр порвались на пятках по крайней мере две пары. Кожа на ногах была практически обморожена. И все равно дела у меня обстояли не так плохо, как у других девушек. У одной, которая носила одну пару тонких чулок, наступило такое сильное обморожение, что мизинец на ноге отвалился, как сосулька с крыши.

Так мы шли неделю. Я уже не уговаривала себя продержаться день — хотя бы еще час! Все эти нагрузки и отсутствие еды сделали свое дело — я чувствовала, что слабею, умираю. Раньше я не верила, что можно быть еще более голодной, чем я уже была, но я не знала, что бывают такие марш-броски. На привалах, когда немцы готовили себе еду, нам оставалось только топить снег, чтобы напиться. Мы искали в подтаявших сугробах желуди и мох, чтобы поесть. Мы все время молчали, не хватало сил разговаривать. После таких привалов по меньшей мере десяток женщин не могли встать. Тогда эсэсовский палач — украинец с широким, приплюснутым носом и торчащим кадыком — приканчивал их выстрелом в спину.

Через десять дней после начала перехода на одном из привалов офицеры развели костер и начали бросать в него картофель, подбивая нас вытаскивать клубни из огня. Нашлись девушки, которым так отчаянно хотелось есть, что они принялись выхватывать картофель из костра. Рукава их одежды загорались, и они катались по снегу, пытаясь сбить пламя, а немцы от души смеялись. Многие из тех, кому удалось-таки достать картофель, в конечном итоге умерли от ожогов. Через какое-то время картофель сгорел, потому что больше никто за ним не полез. По-моему, видеть, как на твоих глазах переводят еду, даже хуже, чем голодать.

Ночью женщина, которая получила сильные ожоги, кричала от боли. Я лежала рядом и пыталась ее успокоить, подгребая на руки свежий снег.

— Сейчас станет легче, — уговаривала я. — Ты только потерпи немного.

Но она была венгерка и не понимала меня. А я не знала, как ей помочь. Она кричала несколько часов. Подошел украинец, перешагнул через меня и застрелил бедняжку, а потом вернулся туда, где спали немцы. Я закашлялась, задыхаясь от пороховых газов, и прикрыла лицо шарфом. Остальные лежащие рядом даже не пошевелились.

Я осторожно стянула с убитой ботинки. Больше они ей не понадобятся.

Ботинки оказались мне велики, но это все же лучше, чем деревянные сабо.

На следующее утро перед отходом из лагеря мне приказали потушить костер. Забрасывая его снегом, я заметила в золе обуглившиеся кусочки картофеля и подняла один. От моего прикосновения он превратился в горку пепла, но все равно что-то питательное в нем оставалось, правда? Я поспешно принялась сгребать золу и ссыпать в карманы, а после несколько дней, шагая в колонне, засовывала пальцы в карман и доставала щепотку еды.

После двух недель я вспомнила о поляке, который подговаривал меня бежать, и теперь поняла почему. Сдаться хотелось все сильнее. И всем. Начиная от женщин, которые сбрасывали деревянные сабо из-за мозолей на ногах, потому что невозможно было идти дальше, а потом страдали от сильнейшего обморожения и умирали от гангрены, до тех, кто просто ложился и уже не вставал, зная, что через несколько минут их настигнет смерть. Казалось, мы постепенно вымираем. В конце концов никого из нас не останется.