Страница 21 из 112
ный поступок... не должно быть тер-
пимо на учебной службе...
Докладная записка министра про-
свещения Д. А. Толстого по пово-
ду статьи П. Лесгафта в жСанкт-Пе-
тербургских ведомостях», разобла-
чавшей порядки в Казанском уни-
верситете.
Резолюция царя:
«Разумеется, уволить, не допускать»
Каждое произвольное действие
очень грустно, но еще грустнее и
прискорбнее, если от произвола и без-
законных действий нет защиты, если
отказываются не только разби-
рать, но и слушать о том, что дела-
ется...
П. Ф. Лесгафт
«Зачем вы,
милейший Петр Францевич,
в крамольные влезли дела?
Любовь к либеральненьким фразочкам
до глупостей вас довела.
Накладно в политику впутываться.
Сожрут при гарнире любом,
лишь будут выплевывать пуговицы».
«Не выплюнут...
Все же с гербом».
«При вашем таланте анатома
карьеру испортить в момент!
Зачем, объясните?»
«А надо ли?
Ведь совесть для вас —
рудимент».
«Так, значит, подлец я?»
«Не полностью.
Вы полностью трус —
это да,
а трусость издревле
для подлости
питательная среда».
«Но есть и стратегия тонкая.
Порою разумнее —
вспять.
Прославлен бывает потомками
лишь тот,
кто умел отступать.
Бессмысленна удаль строптивая».
«Но часто,
когда мы хитрим,
красивое имя «стратегия»
для трусости лишь псевдоним».
«Протесты писать не наскучило?»
«Немножко».
«Совсем надоест.
Не стоит открытья научного
любой социальный протест.
Не рухнет стена,
если крикнете».
«Шатнется —
довольно того.
Протест социальный —
открытие
себя
для себя самого.
Пора эту стену сворачивать.
Под камень лежачий вода...»
«Течет, уверяю, Петр Францевич,
но камню спокойней тогда».
«Нет,
этот прогресс понемножечку
такой же, простите, смешной,
как йодом намазывать ножечки
кровати,
где стонет больной.
Негоже быть медику олухом.
Что весь этот гнойный режим?
Злокачественная опухоль,
а ею мы так дорожим.
К чему заклинанья магические —
не спустятся духи с высот.
Вмешательство лишь хирургическое
Россию, быть может, спасет».
«Кромсать по живому?
Опасности
не видите?»
«Вижу. Я трезв.
Но следует скальпелем гласности
решительный сделать надрез».
«Да где вы живете,
Петр Францевич?
Забыли, наверное,
где.
В России —
о братстве и равенстве?!
Попросит сама о кнуте!
Цензура размякнет хоть чуточку —
что будет печататься?
Мат?
Распустим полицию?
Чудненько!
Все лавки в момент разгромят.
И стукнет вас,
крякнув озлобленно,
очки ваши вроде не те! —
ваш брат угнетенный
оглоблею,
как символом «фратерните».
Все это —
холодный мой рацио,
плоды размышлений —
увы!
Но в будущем нашем,
Петр Францевич,
скажите,
что видите вы?»
«Я вижу Россию особенной —
Россию без власти кнута,
без власти разбойно-оглобельной —
мне чужды и эта и та.
Но будет в ней власть не ублюдочная,
а нации лучшая часть».
«Наив...
Ни сегодня, ни в будущем
не может народной быть власть.
Народ — это быдло,
Петр Францевич,
и если порою народ
ярмом недовольно потряхивает,
то вовсе не в жажде свобод.
Ему бы —
корма образцовые,
ему бы —
почище хлева...
Свобода нужна образованному,
неграмотному — жратва.
Зачем ему ваши воззвания?»
«Борьба за свободу — сама
великое образование».
«А может, лишь смена ярма?!»
«Стращаете?
Я — с оптимистами.
Еще распахнется простор,
еще государыней Истина
взойдет на российский престол.
Конечно, немножко мы варвары,
конечно, немножко зверье,
и мы из истории вырваны,
но сами ворвемся в нее.
Наследники Пушкина,
Герцена,
мы — завязь.
Мы вырастим плод.
Понятие «интеллигенция»
сольется с понятием «народ»...»
«Да будет мне вами позволено
спросить на нескромный предмет,—
вы с кафедры вроде уволены,
а держитесь, будто бы нет?
Простите вопрос этот каверзный,
но я любопытен —
беда».
«А я —
гражданин.
С этой кафедры
уволить нельзя никогда».
«Шваль посконная с жидами,
прочь с пути,
сигайте в ров!»
Едет пьяный шеф жандармов
с Азой —
дочерью шатров.
И полковнику Гангардту
на служебную кокарду,
раззвенясь во все сережки,
нацепляет Азочка
еще теплую от ножки
розочку-подвязочку.
А в номерах Щетинкина
такая катавасия!
Шампанское шутихами
палит по потолкам.
Плевать, что за оказия —
гуляй Расея-Азия,
а малость безобразия
как соусок пикан.
Купцы в такой подпитости,
что все готовы вытрясти,
Деньга досталась хитростью,
а тратить — разве труд?
Тащи пупки куриные
и пироги с калиною,
а угости кониною —
они не разберут.
Первогильдейно крякая,
набрюшной цепью брякая,
купчина раскорякою
едва подполз к стене.
Орет от пьянства лютого,
от живота раздутого:
«Желаю выдти тутова!
Рубите дверь по мне!»
Безгильдейная Расея
носом ткнулась в снег, косея, —
закаляется.
Как подменная свобода,
Шлюха грязная — суббота
заголяется!
Л в портерной у Лысого,
где птичье молоко,
буфетчик, словно лисонька,
вовсю вострит ушко.
Вас наблюдая,
мальчики,
«папашей» наречен,
к доносцу матерьяльчики
вылавливает он.
Суббота —
день хреновый,
на пьяных урожай,
а если мат —
крамола,
всю Русь тогда сажай.
Но ухо у буфетчика
торчком,
торчком,
торчком
туда, где брат повешенного
сидит еше молчком.
Еще он отрок отроком
с вихрастой головой,
но всем угрюмым обликом
взрослей, чем возраст свой.
И пусть галдят отчаянно,
стаканами звеня,
крамольное молчание
слышней, чем трепотня.
Хмельной белоподкладочник
со шкаликом подлез:
«Эй, мальчик, из порядочных,
рванем-ка за прогресс!»
Буфетчик,
все на ус крути!
Молчит.
Сейчас расколется.
В глазах мальчишеских круги
кровавые расходятся.
И. корчась, будто на колу,
поднявшись угловато,
он шепчет всем и никому:
«Я отомщу за брата!»
Пет, не лощеному хлыщу,
а в дальнее куда-то:
«Я отомщу,
я отомщу,
я отомщу за брата!»
Учел, буфетчик,
записал?
Теперь жандарма свистни,
Всегда доносит гений сам
на собственные мысли.
Еще он юн и хрупковат,
и за него так страшно.
Еще его понятье «брат»
сегодня просто «Саша».
Но высшей родственности боль
пронзит неукоснимо:
ведь человеку брат —
любой,
неправдою казнимый.
И брат — любой,
чей слышен стон
в полях и на заводе,
и брат — любой,
кто угнетен,
но тянется к свободе.
И призрак Страшного суда —
всем палачам расплата,
и революция всегда
по сути — месть за брата.
ГОЛУБЬ В САНТЬЯГО
Отрывок
При слове «Чили» возникает боль.
Проклятье — чем прекраснее страна,
тем за нее становится больней,
когда враги прекрасного — у власти.
Прекрасное рождает зависть, злость