Страница 18 из 112
девчонки-малявки —
местные модницы из малярки
топчут снежок
луноходами тяжкими
с парой асадовских строк под кудряшками.
81
В этой же клетке —
их ухажеры,
и у галантного слесаря Жоры
под ливерпульской чуприной косматой
фильм с Пугачевой,
хоккей с Канадой,
и вылез Мегрэ из кармана ватника,
что-то мотая на ус аккуратненько...
Что вы подбрасываете в костерик,
чей узнаваемый дым
так горек?
Законсервированная культура —
это костер,
где строки Катулла,
еще не прочтенные смазчицей Элкой,
страшно счастливой чулками со стрелкой.
Можно ли,
чтобы детей акварели
вместе с народным театром сгорели,
и сварщику Грише,
смущенно носатому,
не выпала роль Сирано
или Сатина?
Ноты Чайковского лижет пламя...
Как же не дрогнула в страхе рука,
культуру
вычеркивая
из плана,
у бонопартика-плановика?
Не обрекайте
грядущую нацию,
ждущую выплеска,
на консервацию.
Законсервированная культура —
это жестянки консервные лиц,
это за пазухой политура
и наркомана трясущийся шприц.
Боремся с водкой,
но нету науки,
как же нам быть с бормотухой скуки.
Разве водчишу менять на скучищу —
путь,
чтобы стали мы лучше и чище?
Двадцатилетние,
вам досталась
века двадцатого
дряхлая старость.
Что принесем к двадцать первому веку —
в клетке заржавленной дискотеку?
Стали консервами духа
кассетки.
Быть одноклеточным —
это быть в клетке.
Законсервированная культура —
Шлягерный шлак в ушах штукатура,
для коего даже понятия нет,
что Пастернак не трава,
а поэт.
Вам бы повыкричаться без ошейника,
вам бы повыплеснуть злость,
озорство.
Вам бы —
нового Евтушенко,
лучше старого —
раз в сто!
Я вас люблю,
потому и обидно.
Мир неделим
на «элиту»
и «быдло».
Чем оно станет,
ваше наследие,
без Достоевского,
без Бетховена?
Будет безъядерное тысячелетие,
если не выродится
в бездуховное!
И, ободрав до крови ладоши
о клетку
с танцующей в ней тоской,
глазами вас жжет
Карамазов Алеша,
а вы и не знаете —
кто он такой.
КРАНОМ — ИЗ ГРЯЗИ
На КамАЗе шутили когда-то:
«Живем, как
в Париже,
лишь дома чуть пониже,
асфальт чуть пожиже...»
Моя в луже резиновые ботфорты,
так сказал крановщик,
весь подсолнушно рыжий:
«То, что кажется жижей, —
твердо.
То, что кажется твердым, —
жижа...»
Невдали от могилы Цветаевой
там, на КамАЗе,
утопала девчонка-монтажница
в озере грязи.
Чуть шагнула к столовке,
ступив на неверные хлипкие досточки,—
грязь ее засосала,
трясиной сдавив ее косточки.
Люди, стоя на твердом,
смеялись над этим сначала,
но девчонка тонула,
девчонка нешуточно —
в голос кричала.
Погибала девчонка,
пока гоготали разини,
посреди человечества,
как посередине трясины;
и как будто антенна,
беретика розовый хвостик
трепетал над трясиной,
хватаясь в отчаянье детском за воздух...
Ну а тот крановщик,
разом выдрав ключи из кармана,
зверем прыгнул в кабину
взревевшего яростно крана,
и рванулась могуче стрела
на отчаянный голос в болоте
так, чтоб хвостик берета
не сбить в осторожном полете,
При пожаре — сдаваться нельзя.
Отмывают крестьянки от яда черемухи,
и погибший пожарник
с укором глядит на меня.
С головой белоснежной когда-то,
но черной отныне от пепла Чернобыля,
обожженное тело
выносит Эйнштейн из огня.
ГЛУПОВЦЫ
Город Глупов,
о, если бы ты был один,
но и градостроительство есть,
и свои доморощенные
растрелли.
Вы простите меня,
Салтыков-Щедрин,
я хочу,
чтобы вы устарели...
Подстригают в столице ногти —
рубят в Глупове
руки по локти.
Есть решение —
сеять рожь,
ну, а в Глупове сеют ложь.
Разве умным раскроет объятия
наша глуповская дурократия?
Если глуп окончательно сам,
должен быть поглупее зам.
В благоглуповских перехлестах
пародируют все до строки.
Хуже исполнителей злостных
исполнители-глупцарьки.
Пародисты постановлений,
вы раздутей пустых кочанов.
Рядом с вами,
как бронзовый гений,
пародист Александр Иванов.
Наши глуповские радикалы
даже в Пушкина тычут перстом,
вырубая:
«Поднимем бокалы...»,
где «Да здравствует разум!»
потом.
Эти глуповцы протокола
столько драм проморгали
во сне,
и по милости их дырокола
тыщи дыр оказались в стране.
Им хотелось,
чтоб мы с колыбели
все глупели,
глупели,
глупели,
и не поняли,
как глупы
наши глуповские столпы,
Не запишешь их глупость
в дуры.
Эта глупость
спасание шкуры,
хитроумнейший саботаж —
распустеж,
разгильдяж,
замотаж...
Я иду —
и по лужам хлюпаю.
Дом
разваливается
по кирпичу...
Посредине города Глупова
Умной улицы я хочу.
ЯРМАРКА В СИМБИРСКЕ
Ярмарка!
В Симбирске ярмарка!
Почище Гамбурга!
Держи карман!
Шарманки шамкают,
а шали шаркают,
и глотки гаркают:
«К нам,
к нам!»
В руках приказчиков
под сказки-присказки
воздушны соболи,
парча тяжка,
а глаз у пристава
косится пристально
и на «селедочке»1—
перчаточка.
Но та перчаточка
в момент с улыбочкой
взлетает рыбочкой
под козырек,
когда в пролеточке
с какой-то цыпочкой,
икая,
катит
икорный бог.
И богу нравится,
как расступаются
платки,
треухи
и картузы,
и, намалеваны
икрою паюсной,
под носом дамочки
блестят усы.
А зазывалы
рокочут басом.
Торгуют юфтью,
шевром,
атласом,
прокисшим квасом,
пречистым Спасом,
протухшим мясом
и Салиасом2.
И, продав свою картошку
да хвативши первача,
баба ходит под гармошку,
еле ноги волоча.
1 Полицейская шашка (жарг.).
2 Салиас — популярный в то время среди мещанства пи-
сатель.
И поет она,
предерзостная,
все захмелевая,
шаль за кончики придерживая,
будто молодая:
«Я была у Оки,
ела я-бо-ло-ки,
с виду золоченые —
в слезыньках моченые.
Я почапала на Каму.
Я в котле сварила кашу.
Каша с Камою горька.
Кама — слезная река.
Я поехала на Яик,
села с миленьким на ялик.
По верхам и по низам —
все мы плыли по слезам.
Я пошла на тихий Дон.
Я купила себе дом.
Чем для бабы не уют?
А сквозь крышу слезы льют...»
Баба крутит головой,
все в глазах качается.
Хочет быть молодой,
а не получается.
И гармошка то зальется,
то вопьется,
как репей...
Пей, Россия,
ежли пьется,
только душу не пропей!..
Ярмарка!
В Симбирске ярмарка!
Гуляй,
кому гуляется!
А баба пьяная
в грязи валяется.
В тумане плавая,
царь похваляется...
А баба пьяная
в грязи валяется.
Корпя над планами,
министры маются...
А баба пьяная
в грязи валяется.
Кому-то памятник
подготовляется...