Страница 105 из 112
товителя «ковров-книг», «ковров-фильмов», «ковров-
лекций», «ковров-концертов»... А кто бить будет?
В городе есть такие люди, в деревне некому... Книги-
уродцы, фильмы-уродцы, туда все равно приходят, а
объяснить, что они уродцы — некому, и их прини-
мают за красавцев...
Однажды, по его собственному горестному при-
знанию, на встрече со зрителями Шукшину задали
15*
451
ядовитый вопрос: «Если вы так ностальгизируете по
сельскому быту, почему бы вам не взяться за плуг
на пашне?» Он ответил: «Я бы жил в деревне, если
бы там была киностудия», и сам понял, что звучит
это глупо. Он мог бы к себе отнести строки Рубцова:
«Меня все терзают грани меж городом и селом...»
Столкновение этих граней внутри души самого Шук-
шина, внутри многих людей, покинувших деревню.
Шукшин был подобен русскому крестьянскому двой-
нику сына плотника из Галилеи, потому что одна его
ладонь была намертво прибита гвоздями к деревне,
другая — к городу. В среде интеллигенции он иногда
мучительно чувствовал себя мужиком, среди мужи-
ков — не менее мучительно — чувствовал себя интел-
лигентом. Но это ему давало право не идеализировать
ни первых, ни вторых и чувство ответственности за
оба слоя общества. Он писал: «Интеллигентный чело-
век — явление редкое. Это — неспокойная совесть,
ум, полное отсутствие голоса, когда требуется — для
созвучия — подпевать могучему басу сильного мира
сего, горький разлад с самим собой из-за проклятого
вопроса «что есть правда?», гордость... И — состра-
дание судьбе народа... Неизбежное, мучительное. Если
все это в одном человеке, то он и есть интеллигент»
(«Монолог на лестнице»). Шукшин с потрясающей
силой обнажал противоестественность, античеловеч-
ность несострадания к другим, волчью натуру тех,
кто прячет хищничество под милыми улыбочками. Но
он не хотел приукрашивать и тех, кого он любит и
жалеет. Из-за этого многие его не понимали. Шукшин
признавался с горечью: «Как и у всякого, что-то де-
лающего в искусстве, у меня с читателями и зрите-
лями есть еще отношения «интимные» — письма. Пи-
шут. Требуют. Ругают. Требуют красивого героя. Ру-
гают за грубость героев, за их выпивки. Удивляет,
конечно, известная категоричность, с которой тре-
буют и ругают. Действительно, редкая уверенность в
собственной правоте. Но больше всего удивляет иск-
ренность и злость, с которой это делается! Просто
поразительно! Чуть ли не анонима убить из-за угла
кирпичом...»
Но Шукшин устоял. Его не испортили ни бедная
юность, ни прославленная зрелость. Он не соврал
ни строчкой, ни кадром. Может быть, он не вопло-
тнлся до конца, но он успел воплотить невоплощен-
ность и собственную, и многих других.
Поэтому все созданное им — это психологический
документ, который следует приложить к истории Рос-
сии середины двадцатого века.
«ЖИВИ И ПОМНИ!» —
ПРОТИВ «ЖИВИ И ЗАБЫВАЙ!»
Легко жить, если не помнишь. Есть люди, наде-
ленные завидным даром забывать. У них нет памяти,
а если есть, то очень короткая — и, значит, коротки
их страдания. «Живи и забывай!» — это их мораль-
ный, весьма комфортабельный кодекс. «Живи и пом-
ин!» — это кодекс неуютный, тревожащий, мучающий,
но зато это кодекс совести, ставший заголовком по-
вести сибирского писателя Валентина Распутина.
Злопамятность и память — разные вещи. Злопа-
мятность узка, чизантропична, потому что из потока
разнообразных Длений она отбирает только зло, ста-
новясь слабопамятной по отношению к добру. Зло-
памятность — это забвение добра. Идеальная память
вбирает в себя зло, но не забывает и доброе. Память
перерастает в совесть. Что такое совесть, если она
основана только на абстрактном философствовании,
а не на собственном опыте? Тогда и сама совесть ста-
новится абстракцией. Только совесть, выросшая из
памяти, — совесть.
В литературе существуют подделки памяти, ино-
гда даже искусные. Некоторые писатели, говоря о
прошлом, умеют ловко подстроить его под свою се-
годняшнюю концепцию, или излишне негативизируя,
или слишком позитивизируя прошлое — в зависимо-
сти от того, что им надо. Это — спекуляция памятью.
Некоторые писатели пытаются расчленить свою па-
мять на составные части, не прибегая к спекуляции,
но будучи честными лишь в частностях, робея перед
памятью в целом. Это — страх перед памятью. Но
большая литература выше и спекуляции, и страха.
К такой литературе я отношу повесть Распутина.
Повесть написана о военном времени. Тогда Рас-
путин был еще ребенком и видел войну еще почти
перевернутым зрением, как видят мир новорожден-
ные. Но кто знаег — может быть, зрачки наших дет-
ских глаз таинственным образом впитывают в себя
информацию, которую еще не может освоить младен-
ческий мозг, и сохраняют эту информацию до нашей
зрелости? Память начинается с колыбели.
Когда я беседовал в США с одним государствен-
ным деятелем перед его поездкой в СССР и посове-
товал ему побывать на Пискаревском кладбище,
он спросил меня с долей удивившего меня удивления:
«Скажите, неужели действительно русские до сих пор
так помнят войну? Ведь прошло уже столько лет...»
Я был поражен его вопросом, но потом понял. Хотя
мы были союзниками в общей борьбе против фаши-
зма, все-таки на американской земле, к счастью, ни-
когда не было оккупации. Двадцать миллионов чело-
веческих жизней, потерянных во время войны, —
разве может это забыться после трех или более десяти-
летий? До сих пор еще живы отцы и матери, потеряв-
шие своих детей на этой войне. Умрут они — останут-
ся вдовы, потерявшие мужей. Умрут они — останутся
их дети, не знавшие отцов. Когда же она перестанет
быть до сих пор мучающей нас болью, эта проклятая
война? Иногда ретроспективная боль еще сильней,
чем боль настоящего, ибо в настоящем еще что-то
можно исправить, спасти, а в прошлом — никогда.
Об этой войне было написано много — и русски-
ми, и иностранными писателями. Были и произведе-
ния, в которых была спекуляция памятью или страх
перед памятью, было и много честного, выстрадан-
ного. Но, уважая труд искренне пытавшихся вопло-
тить войну писателей, все же скажу: до снх пор мы,
человечество, не имеем в литературе ни одного рома-
на, который воплотил бы о такой объемностью эпоху
второй мировой войны, как была когда-то воплощена
война 1812 года Львом Толстым в романе «Война и
мир». Никто еще не собрал память человечества во-
едино, не сконцентрировал ее до философских обобще-
ний. Лучшее, что пока удалось сделать писателям
мира, — это с достоверностью свидетелей запечатлеть
разрозненные куски великой трагедии и победы. По-
пробуйте сейчас перечитать пользовавшиеся когда-то
популярностью во время войны такие книги, как «За-
темнение в Грэтли» Джона Бойнтона Пристли или
«Дни и ночи» Константина Симонова. Они по-своему
хороши, но как малы по сравнению с тем, что мы
знаем уже сейчас! А сколького мы еще не знаем! Не
случайно с такой жадностью читатели до сих пор набра-
сываются на военные мемуары, выходящие сейчас. Не
случайно «Бойня номер пять» Воннегута или повести
Быкова приоткрывают нам войну совсем по-новому.
Писатели дописывают войну и, наверно, будут это де-
лать еще долго, пока не появится новый Толстой, ко-
торый обобщит все написанное до него. Но вспомним,