Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 12



В этой гимнастерке Мишу как раз убили. Осколком гранаты. Дырку Боречка зашил как смог, Кася потом подштопала и кровь почти отстирала. А похоронили в другой, в целой…

А вот такое, дети, у нас счастье!

Нет, никаких «люблю». Но такой жар был, такой жар, что на дровах получилось хорошо сэкономить. И на продуктах тоже. Ни есть, ни пить, ничего Касе не хотелось и не моглось. А у Ноя на заводе – столовка. Плюс карточки. Его и ее. Карточки лежали в нижнем ящике, в этажерке. А на верхней полке – Дора. Дора и дети. Дора. Дора. Потом отдельно Йосик и Берта. Без Доры. А потом снова Дора.

Все условно мертвые.

* * *

У Мариши появилась идея. Когда она поняла, что крови не будет, сразу решила идти другим путем.

Кто это сказал – «Мы пойдем другим путем»? Неужели Ленин? Точно – Ленин. Даже неудобно, что забылось.

Мариша позвонила и сказала:

– Квартира приватизирована или нет? Я спрашиваю! Приватизирована?! А даже если… Мы с сыном имеем право на жилплощадь! Я отсужу у вас метры. Мне для жизни надо много метров! У нас детей на улицах не бросают! И суд будет на моей стороне!

На конференции у смежников, в институте (в кабинете, конечно) политического анализа Надя услышала как-то: «Отец – это биологическая необходимость, но социальная случайность».

Мариша, наверное, была отец…

– Ты чего молчишь? Ты думаешь, мне тут легко? Тут все – поляки. Даже евреи и те – поляки. А у них – гонор… – Всхлипнула.

Не в те уши, Мариша. Не в те… И не так.

У Нади, Надежды Михайловны, к Марише был проект. Дело было. Подлое.

Надежда Михайловна хотела, чтобы у Витасика была мать. Семья. Чтобы нежность к пяточкам уходила в адрес, а не распылялась вокруг мелкими каплями посторонних слез. Ну, не слез.

Надежда Михайловна сказала мужу Саше: «У Витасика есть родители. Живые, дееспособные, очень активные. Не привыкай. Не пристраивайся».

Ой как муж Саша на нее, на Надю, посмотрел. Этого никому и никогда не пожелаешь. Как на гадюку посмотрел, на полумертвую. Надежду Михайловну даже затошнило. Она даже с работы отпросилась. И халтуру – «Политические партии в условиях регионального строительства» – отложила.

Она отравилась этим взглядом. И ладони были мокрые, и в глазах темно. И ночевать муж Саша, конечно, не пришел. И это было Наде наказание, хотя она, конечно, знала, что не наказание, а просто кормить и выписивать Витасика должен был кто-то свой. Хотя можно было заплатить медсестре деньги. И санитарке. Даже двум.

Тот человек, который сидел в Надежде Михайловне и отвечал за остатки порядочности… Она так и представляла себе: стол, стул, лампа, бумаги в угрожающем, просто деспотическом каком-то порядке… и человек. В руке – карандаш. Всё – под запись. Запись – на Страшный Суд. Или (раньше) в газету…

Тот человек гордился мужем Сашей, шептал: «Подвиг! Подвиг!» – и протирал очки. От умиления подвигом у многих потеют очки… Это сейчас такие знаки солидарности. Ага.

Но другой – круглый такой, мелкий, не бес, но сдутый, урезанный Весельчак-У… Другой, который отвечал за здравый смысл и прочую разную подлость, орал в Надежде Михайловне: «Кончилось твое счастье! Кончилось! Ничего у тебя больше не будет! Ни сна, ни моря, ни леса, ни плеча… Всё – Витасику. А у него, между прочим, родители есть. Захочешь – будешь терпеть и притворяться, а не захочешь – никому ты не нужна. Горшки из-под инвалидов могут специально обученные люди выносить. За деньги…»

Весельчак-У и подбил Надежду Михайловну ответить Марише, что она полностью на ее стороне, что Витасик – чудо какой ребенок, весь в маменьку и польского, наверное, папеньку (прости, Севик, но ты тут в минусе). И что будет им счастье хоть на родной земле, хоть на иностранной, только надо поторопиться, пока темные силы (имелся в виду муж Саша) не вмешались и не легли грудью.

О ноженьках говорила, о рученьках, о том, что рефлексы, тьфу-тьфу, практически в норме, о том, что Наталья Борисовна в церковь ходила. Путалась там в иконах, но смогла! Пересилила себя, спросила у местных: «Куда за здравие писать и свечку ставить?» А местные посоветовали ей заказать литургию. И лучше в трех церквях сразу. Чтобы и ноженьки, и рученьки, и попа, и все цвело в нашем Витасике так, как положено ему по возрасту и без всяких отставаний.

– Я не против, если вы хотите оформить над ним опекунство, – сказала Мариша. – Я не против. Я – за цивилизованные решения. Только за деньги.

– Откуда у тебя деньги? – удивилась Надежда Михайловна.

– У вас. У вас есть всё. У нас – ничего. Вы заплатите за опекунство. Вы же все этого хотите. А мы с Ежиком исходим из интересов ребенка… Я тогда и на квартиру претендовать не буду…

Да-да. На квартиру претендовал папа. Гришин. Маришин. Дядя Вова. Зараза.

Милый же человек, но вложился в ремонт для своей птички, а птичка улетела. И теперь – где ремонт? Где стройматериалы? И все подорожало очень. Поэтому не могли бы вы…

Позвонил сразу после Мариши: «Мы понимаем, что Михаил Васильевич не решает. Хотя я и не одобряю такие семьи. И дело – деликатное. Если Витасик – не наш внук, то хотелось бы деньгами». Бормотал. Неудобно ему было.



А «Витасик – не наш внук» – это хорошо. Это ново.

Муж Саша очень смеялся. И взгляд отравленный ушел, как не было. Еще смеялся тот, кто в Надежде Михайловне отвечал за порядочность. Кхе-кхе. Такой у него был смех. В кулачок.

Но Надежда Михайловна не смирилась. Кашу принесла. Посуду чистую. Аккумулятор для Сашиного ноутбука. Лампу купила маленькую, удобную, переносную. Чтобы мужу Саше работать. Архитектором можно и в больнице. Писателем тоже можно. И писателем диссертаций. Это удобные и компактные работы. Надежда Михайловна все принесла – для удобства, для еды, для того чтобы Саша поспал.

Но не смирилась.

И Витасик с ней согласился. Ухудшился. Резко ухудшился. Рыгал фонтаном и улыбался миролюбиво. Рыгал и улыбался. И Надежда Михайловна в знак солидарности на нервной почве и от плохого своего, подлого – тоже фонтаном.

А врач черноротый весь ушел в матюк: «Блять! – орал. – Я тя, блять, теперь не отпущу, пизденыш. Ишь, сукин кот, чего удумал… Я тебе, блять, дам по мордам…»

Орал. И капельницей в Витасика собственноручно тыкал.

А он, мальчик маленький, улыбался.

Все смотрели и удивлялись. Да.

* * *

Ной сказал: «Я – анархист. Я браков не признаю. Я государству ничего не должен. И оно мне – тоже».

Спасибо, что хоть листовки не писал. А ордена и медали у него были. И раскуроченная лопатка. На спине. Кость такая, знаете? Но это все равно считалось «ни царапины». Просто яма на спине вместо кости.

Кася ее руками обходила. Губами не трогала. Не ее место.

«Надо записаться! Надо записаться!» – твердила Кася.

Там закон был специальный. Если не записаться, то всё. Даже если отец признает ребенка, даже если захочет, а всё! Нету такого отца в документах. Палка вместо отца. Прочерк. Снова выблядок.

Кася так не хотела. В баню ходила. Со шкафа прыгала. Труднее было забираться, чем прыгать. Опять в баню. Чистая такая была, что себе противна. Траву заваривала. Пила.

От травы рвало. Но не там, где надо.

Прицепилось и сидело.

А Ной рыбу откуда-то таскал. Творог.

Кася думает, что Ной воровал. Или попрошайничал. Но скорее воровал. Сам – старый, поношенный, галифе с дырками, нос крючком, глаза слезятся. Кто б на него подумал? А он шустрый был, сильный. Сильный – всегда.

Кормил Касю. Следил, как она ест, следил, чтобы внутрь все попадало. Глаз с нее не спускал. И рук не спускал тоже.

Вся Кася со своим приложением была в нем.

Тут надо опять быстро.

Ромео умер. Подлец. Теперь вот ищи-свищи. Только кто найдется, чтобы вывести Касю из живых?

Ромео умер. Кася не плакала. Не умела. Дети его приезжали. Благодарили. За что?

Вот теперь биде – памятник ему. Он в нем носки стирал. В биде.

И мальчик умер. Понял, что Касе нужно только записаться, а не он. Постучал раньше. В туалете. А туалет – не как сейчас. На улице. Дырка. Яма. Дверь. Ни крикнуть, ни охнуть. Ни врачей позвать… А на что звать? Выкидыш. Это частый случай на почве военного истощения и карточной системы.