Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 78



— С чего это с ним?

— Да что ж… Мы жили в местечке, а местечко разбомбили до основания. Каждую ночь, каждую ночь, как десять часов, летят. С тех пор с ним и сделалось. Не спит и не спит, бледный такой. Мы уж и к доктору ходили и в поликлинике его сколько раз осматривали, а сделать ничего не могут… На всю жизнь останется это, что ли?

И Алексею вспомнился светловолосый, четырехлетний мальчик, с которым ему как-то пришлось укрываться в подвале от налетов. Малыш, глубоко вздохнув, вдруг сказал серьезным, недетским голосом:

— Хоть бы она, наконец, упала и попала в нас, эта бомба, чтобы уже больше не мучиться.

Алексей подошел к лежащему мальчику и погладил его по голове.

— Ты слышал сегодня сводку? Наши опять продвинулись. Фронт теперь далеко. Очень далеко. Немцы уже не прилетят сюда, не могут. Во-первых — далеко, а во-вторых, теперь им уже не до того, теперь они за свою шкуру дрожат.

— Я знаю, — бледными губками ответил ребенок. Но неподвижное выражение его лица не смягчилось. Оно оставалось таким же, и Алексей видел, что малыш слушает не его, а таинственные голоса ночи и, может, так же, как тот, в подвале, жаждет, чтоб уж скорей, чтоб зажужжало, загудело, разорвало землю и небо громами взрывов, чтоб уж не ждать, не мучиться дольше.

Кто вычеркнет из памяти этого ребенка воспоминания о свирепствовавшей грозе, о кровавой от зарев ночи, свистящей, грохочущей, извергающей железо, истекающей кровью, дышащей дымом и пожарами! Всегда ли он будет так ждать, слушать, дрожать от страха? Каким будет этот ребенок, когда вырастет, омраченный крыльями тревоги, разъеденный мукой ожидания в ночном одиночестве? Посев страха калечил души многим, испепелял их, и уже не помогало то, что фронт был далеко, что близилась победа. И никто не уцелел, ни для кого война не прошла даром — на каждом остался ее след, более или менее глубокий.

А Людмила? Какая она теперь и в какой степени коснулась ее рука войны, та рука, которая из глупой потаскушки Татьяны сделала человека, а из Петьки — бандита и убийцу?

«А я?» — подумал Алексей, и ему сделалось невыносимо тяжело.

Вот если бы увидеть страх в глазах врага, в глазах трепещущих в подлом страхе людей, которые хотели господствовать. Сосчитать каждую каплю крови и каждый сожженный дом, каждого убитого ребенка — и отомстить до конца. Но это-то как раз и не было дано Алексею, это-то и было для него безвозвратно потеряно. И вот приходится жить с этим гневом в сердце, с ненавистью, которая, не получив пищи, пожирает его мозг и сердце.

В дверь постучали. Людмила открыла.

— Тебе письмо.

Он медленно открыл треугольный конвертик. От Торонина. Алексею не хотелось и читать. Письмо от фронтовика, письмо от человека, который втягивает в ноздри дым пылающих вражеских городов. Что теперь общего между ними? Когда-то ему казалось, что с Торониным трудно говорить, потому что тот не пережил ночей под звездами в тесном кольце окружающих неприятельских войск, ночей одиночества, упорной веры, первобытной, пещерной борьбы. Но теперь перевес был на стороне Торонина, шедшего на запад, на запад, все время на запад. Каким далеким должен казаться ему инженер Дорош, который не знает и никогда не узнает уже вкуса победы, для которого день триумфа, когда люди выйдут на улицы, когда песня ударит в небо, когда страна захлебнется радостью, будет праздником приветствующих, а не приветствуемых.

Да, ему пришлось до дна испить чашу поражения, а вино победы пьют другие.

Но Торонин мало писал о победах и походах. Видимо, тому уже не о чем с ним говорить. Просто нашлась свободная минута, и он вспомнил о приятеле, набросал ему несколько слов. В конце Алексей заметил приписку:

«Нина тяжело ранена и лежит в госпитале. Если ей будет лучше, ее отвезут домой».

Нина… блеск черных глаз и непослушные волосы, растрепавшиеся вокруг лица. Нина… Она писала ведь ему, и он ей даже не ответил. А теперь, может быть, уже поздно…



Рука с письмом упала на колени, и он задумался.

— Что случилось? — тихо спросила Людмила.

Он посмотрел на нее невидящими глазами. Что случилось? Хуже всего то, что ничего не случилось. Он не почувствовал ни боли, ни беспокойства. Нина была оттуда, из иного мира, из которого его изгнала контузия.

Он разорвал письмо на мелкие клочки и бросил его в печку. Людмила не повторила вопроса. Морщинка на ее лбу углубилась, но она ничего не сказала.

Алексей большими шагами ходил по комнате, наталкиваясь на стулья, задевая стол, шкаф. Тесно, ужасно тесно было здесь. Он больно ушибся об угол этажерки, сел, взял книгу и, пробегая глазами страницу, думал о другом.

Пришла Ася, торопливо, как всегда, пообедала и, видимо почувствовав напряженную атмосферу, куда-то убежала по своим делам. Людмила ушла на дежурство; вопреки своим ожиданиям, Алексей не воспринял одиночество, как облегчение. «Нина ранена», — повторял он. Но эти слова были лишены смысла: слова были лишены содержания, чувства — окраски. А Людмила и не спросила — ее не интересовало, — что это за письмо. О чем она думает, чем живет? А может, в ее жизни уже есть кто-то другой, и потому ей так легко сохранять равновесие возле мужа, который, он отлично знал это, отнюдь не приятен ей?

«Почему я все время думаю о Людмиле, а не о Нине?» — спохватился вдруг Алексей, но ответить себе на этот вопрос не смог.

За окнами темнело. Он не зажигал лампы и сидел в каком-то оцепенении. По коридору ходили люди, раздавались голоса, с улицы доносился вой машины, видимо не могущей взять подъем. И вдруг во все эти звуки ворвался иной, новый звук. Дрожащая, чистая нота.

Алексей прислушался. В коридоре смолкли шаги. В квартире напротив приоткрылась дверь. Слышно было, как открываются другие — внизу и вверху. Алексей тоже открыл свою дверь. Из тьмы коридора запахло капустой. Но он не заметил этого, хотя обычно это его раздражало.

Сверху плыла мелодия скрипки. Рыдающая, сладостная, широкая, она наполняла закоулки темнеющего дома, предвечерний мрак, словно голос из другого мира. Она лилась звенящей трелью, гасла и вновь поднималась. Поднималась высоко — казалось, к звездным путям за хмурым небом, и падала вниз, бессильная и рыдающая.

Нет, она не была печальна. В ней было что-то, что поднималось над печалью и над скорбью высоко к темному небу, где скорбь теряет свою земную тяжесть и грусть перестает быть грустью. Алексей закрыл глаза, вслушиваясь. Он перестал сознавать, что на скрипке играет человек. Мелодия жила будто сама по себе. Она наполняла собой грязный, мрачный дом, пронизывала сырые стены, и дом перестал существовать, стал музыкой. Она пронизывала сердце, и человек перестал существовать, становился музыкой. Звуки вели его в пространство без конца и края, сливались с ним. Не было мыслей, но был целый мир, и в этом мире не было ни крови, ни огня, ни дыма.

Алексей знал — Тамара сидит теперь спокойно у стола в своей комнате. Она открыла двери и слушает. Там, внизу у сапожника, бледный мальчик не напрягает слуха, он лежит спокойно, не всматривается расширенными глазами в мрак, стараясь уловить далекий, звенящий рокот мотора.

Там, наверху, старый художник дрожащими руками вынул из черного футляра скрипку, чудом уцелевшую в военном пожаре, на дальних путях эвакуации. Откуда же этот старый человек знает тайну жизни и смерти, тайну музыки?

О чем поет скрипка? Алексей вспомнил, как он раньше слушал иногда музыку. Это бывало по-разному. Прелюдия Шопена. Там цвел сад из роз, и в саду двое любили друг друга, а на башне били часы, — тяжелые, размеренные звуки падали в аромат роз, в сладостное забытье. Один удар — минует поцелуй, минует мгновенье счастья, которое не вернется.

И была такая музыка Чайковского: несется по лугу ручей, сверкает серебряная вода, низко над водой склонились ветки вербы. Было и многое другое, запомнившееся по концертам и радио. Музыка несла с собой образы, раскрывала чью-то судьбу. И твою собственную судьбу, непонятным образом скрытую в ней.

Но тут не возникали перед глазами никакие картины — музыка была над всем, и ее невозможно было перевести на человеческий язык. Она была своя, особенная. И Алексей на мгновенье почувствовал дикую, необузданную тоску — по чему-то неуловимому, неопределенному. Стать хотя бы на секунду как эта музыка, до глубины спокойным, до глубины чистым, до самой глубины правдивым. Вылезть из этой кожи и стать другим, новым Алексеем, не борющимся с самим собой. Сохранить в себе эту мелодию, слышать ее внутри себя.