Страница 14 из 38
Все остальное пространство занимают обширные благополучные районы среднего класса, поделенные на специфические НФ-зоны и составляющие основную часть Мира. Несколько десятилетий назад семьи из внешних областей так называемой «реальности» получили возможность переселяться сюда, однако далеко не все могут себе это позволить, с финансовой точки зрения. Хотя в последние годы на данном направлении отмечается некоторое улучшение, многим иммигрантам, несмотря на все усилия, иногда десятилетиями так и не удается влиться в число полноправных обитателей НФ-зон. Они вынуждены селиться в нижнесреднем пограничье между НФ и «реальностью».
Эти территории, хоть и относятся формально к НФ, реализованы с меньшей скрупулезностью, чем прочие части региона. Исходы хроноповествовательных линий могут носить здесь куда более случайный характер в силу фактически прямого контакта с несовершенной физикой Мира-31. Как результат — общее качество мировосприятия значительно проигрывает по сравнению со средним и высшим регионами и в то же время, в силу двойственной природы, стохастичности и отсутствия четкой направленности, не может сравниться с бесприкрасной, однако внутренне непротиворечивой реальностью.
13
Когда живешь так, как я, а потом вдруг оказываешься в городе, все сильно запутывается. Так странно — я вроде уже десять лет как работаю, а здесь только неделя прошла. Все техники на это жалуются. Только попадая сюда, вспоминаешь, что твоя жизнь, хоть и умещается в коротенький промежуток времени, все же в настоящем, и что она, настоящая жизнь, — здесь, ждет тебя, не понимая, куда ты пропал, и проходит без тебя. А еще тут, оказывается, есть люди, которые тебя знают, думают о тебе, может быть, даже рады были бы тебя увидеть.
Я, правда, ни с кем встречаться не хочу. Я здесь всего на одну ночь, и мне нечего предъявить за прошедшие десять лет, кроме зарплатных чеков, которые я аккуратно, каждые две недели, получал от той самой компании, что год за годом делала жизнь моего отца все более невыносимой.
Опять в метро. Еду на окраину города, выхожу за две остановки до конечной. Пробираюсь мимо старых домов, обхожу бетонированную спортплощадку — по ночам туда лучше не соваться, — взбираюсь на насыпь в месте, где подземка превращается в надземку, поворачиваю за угол, и я на месте.
Стоя рядом с контейнерами для мусора, смотрю на окно кухни. Мама там, моет овощи. Сейчас два часа тридцать одна минута и пятьдесят восемь секунд. Ровно в два тридцать два она поднимет голову и улыбнется. Да — взгляд в окно, улыбка.
Окно на втором этаже. Подпрыгнув, хватаюсь за перекладину пожарной лестницы, забираюсь по ней, перекидываю ногу через перила и оказываюсь на балконе. Мама стоит ко мне спиной. Пригнувшись, наблюдаю через окно, как она снует по кухне, накрывая стол на двоих.
— Входи, — говорит она. — Будешь апельсиновый сок? Я выжму.
Говорит она, конечно, не со мной. Ну то есть со мной, но не с тем мной, который я. Она в хроноцикле, повторяющем, раз за разом, один и тот же отрезок времени — один час, больше ей не по карману. Я обещал по возможности доплатить, чтобы было часа полтора, но она только потрепала меня по руке и сказала, что сперва мне нужно наладить собственную жизнь. Что бы это ни значило.
Подойдя к столу, мама накладывает тарелку и ставит перед моим местом. Поднимает голову, словно что-то припоминая, как будто почувствовав мое присутствие.
— Привет, мам, — говорит кто-то позади меня.
Она поворачивается и выглядывает в окно. Голос принадлежит тому мне, который голографическая копия. Он забирается на балкон тем же манером, что и я сам.
— Заходи быстрей, — говорит она. — На улице холодно.
— Я соскучился.
— Накладывай себе рис.
Мой двойник садится за стол, а мама все хлопочет вокруг, почти не глядя на него. Ничего не изменилось. Быть при деле, заботиться о ком-то — вот все, что было ей нужно, все, чего она хотела от жизни.
Так проходит какое-то время. Я смотрю на другого себя — ее представление обо мне. Тот смотрит на нее, как она занимается то одним, то другим. Уши и нос у меня уже порядочно замерзли, и я бросаю взгляд на часы. Да, уже двадцать восемь минут.
Мама выбрасывает оставшееся на тарелках, моет их и снова принимается за готовку. Так, значит, хроноцикл подходит к концу. Прежде чем он возобновляется, я стучу в окно — легонько, чтобы не напугать ее, но она все равно едва не падает в обморок.
Вырванная из хроноцикла, она выглядит потерянной и, кажется, не особенно мне рада. Мы столько не виделись, что это как бередить старую рану. Теперешняя короткая встреча — напоминание о том, как нескоро она увидит меня вновь.
Она открывает окно, но в квартиру не зовет.
— Ты не звонишь никогда. Никогда. Неужели трудно?
— Да, да, прости.
— Мне плохо здесь. Зачем ты меня сюда отправил? Забери меня отсюда, пожалуйста, забери. Мне плохо здесь.
— Мам, не я тебя сюда отправил.
— Да, правда, правда. Ты хороший мальчик.
— Нет, не хороший.
— Ну ладно, ладно, не хороший.
— Прости меня, мам.
— Ничего, ничего.
— Тебе неинтересно, за что я прошу прощения?
— Ты не звонишь.
— Нет, не за это.
— А за что?
— Так. Ни за что. Не знаю.
— Все хорошо, все хорошо.
— Я, наверное, пойду, мам.
— Да, иди, иди. Я понимаю. У тебя своя жизнь.
— Я буду звонить чаще. Обещаю.
— Не обещай, — говорит мама. — Подожди немного. — И выходит из кухни.
Мама помогала мне со школьными уроками, с грамматикой, например. Она неплохо в ней разбиралась, притом что английский был для нее не родной, и она не говорила на нем до того, как приехала сюда с того же самого затерянного посреди реальности маленького островка, что и отец. Дома, в быту, в семьях там говорили на своем, местном наречии, а в школах насаждался язык метрополии, язык основного населения страны, так что тот единственный язык, который знаю и на котором говорю я, она выучила только третьим и к тому же в зрелом возрасте.
И все же, особенно если учесть все это, английский она знала вполне прилично, хотя и не говорила так же свободно, как отец. Она всегда переводила все в голове и так и не научилась думать по-английски, что в общем-то неудивительно. Особенно сложно ей давались времена глагола, для нее они так и не стали чем-то естественным — в ее родном языке хватало, как правило, одного инфинитива.
Когда мы занимались грамматикой, я сидел за кухонным столом с тетрадью и карточками, на которые записывались спрягаемые глаголы, а мама мыла посуду, готовила ужин, вытирала пол. Мне было шесть, семь, восемь лет — еще маленький, еще ее, мамин. Я пока не успел выйти на линию «отец — сын», не вступил в мир оправдания или неоправдания надежд, соперничества и соревновательности, не вырвался из безопасного уюта материнского тепла, не покинул границ ее пространства ради огромной, бесконечно изменчивой НФ-вселенной. Так что грамматику я постигал с мамой, от нее мое первое понимание хронограмматических принципов — настоящее, прошедшее, будущее. Я падаю/я падал/я буду падать. Я люблю свою маму. Я всегда останусь с ней. Не знаю, что бы я без тебя делал. Не знаю, что я без тебя буду делать. Таким я узнал будущее время — беспокойство, закодированное в наклонении, беспокойство в предложениях, в мыслях, в языке, в грамматике.
Беспокойство для мамы было способом существования, механизмом сцепления с жизнью, якорем и опорной точкой в этом мире. Ящиком, в котором можно укрыться от настоящего, воскрешая прошедшее и пытаясь примириться с будущим.
Через несколько минут мама возвращается с какой-то коробкой в руках, подходит к окну и ставит ее передо мной на подоконник.
— Вот, вчера нашла в твоем шкафу.
Коробка размером примерно с обувную, завернута в коричневую оберточную бумагу, да так, что не видно ни единого шва, ни единой складочки.
— Вчера? Зачем ты выходила из цикла? И что тебе понадобилось в моих вещах?