Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 126

— Ты, брат, не тот казак, что был, — повторил Белый. — Смотрите на него — эх, взъярился, что воробей на току.

— Каждый по-своему крутится, — ответил Цымбал. — Ты вот в партизаны, что ли, записался. А что такое морской партизан? Одна твоя глупость. Сам не знаешь, что такое.

— Отчего же не знать — знаю, — ответил Савва Андреич, сняв зюйдвестку и осторожно счищая с нее огромным ногтем, похожим на обломок ножа, прилипшую чешую. — Буду на Азове мины тралить, в Крым ходить с ребятами…

— Мины тралить… — Опанас Иванович сокрушенно покачал головой. — У меня семья, что завод была, каких людей выпускала, каких работников… А вот стал гол как сокол… Как же тут мины тралить? Вот и нет у тебя ответа… Ерунда это все, с партизанами, для отчета в газетку… Скажет же — мины тралить… У меня завод был, фабрика — и нету. Как жить! Я всю жизнь людей на дело ставил. И опять то ж обязан. А ты рыбу ловил. Ага! Так ты ее ж и лови, сукин сын, — тебя бомбят, а ты лови, горишь огнем — все равно лови и лови…

— Завод у тебя, Опанас Иванович, точно был знаменитый, — сказал Круглов, — что на овощи, что на фрукту, всегда к тебе, это верно, всем отделом, со всех концов. И народ у тебя был, точно, крепкий, руки с корнями. Только их в землю, и уж они прижились… и того Цымбала не стронешь с земли, стоит, как якорь. Но только Савва Андреич прав будет… как бы сказать…

— А сказать у тебя и не выйдет, — спокойно перебил его Цымбал. — Никогда у тебя сразу ничего не выходило и сейчас не выйдет… Савва — рыбу, а я — людей ловил, так оно и продолжится… Ах, сволочи, выродки!.. Так и продолжится, не на тех замахнулись.

Ему захотелось сделать нечто такое, на что он раньше ни за что не решился бы, нечто невозможное, немедленное…

Пятьдесят семь лет жил он делами, и дела стали единственным способом выражать себя.

То, что он вырастил сыновей и дочек, сейчас не казалось ему достаточной лептой. Захотелось действовать самому. Захотелось прибавить к ненависти сыновей свою — утроенную, к их крови — свою, до последней капли.

И будто осенило его.

Вышел из сада к толпе соседей и низко, медленно, по старинке поклонился народу до самой земли.

— Доверьте, дорогие, на фронт пойти. Там буду я новую семью ставить.

Народу собралось уже много. Опанас Иванович, маленький, щуплый, в тонком ситцевом бешмете, похожий на седого подростка, доверчиво и жалко, и вместе с тем отчаянно и вызывающе, стоял перед народом. Слов его сначала не поняли.

Он повторил:

— Доверьте, родные мои, на фронту порубать немцев. С пустыря жизнь начинается, как у прадеда Хорька Цымбала. Соберу я старых казаков, да и пойдем мы сыновьям на подмогу.

Зять Илюнька шепнул Круглову:

— Дуй в стансовет. Скажи, масштабная вещь получается. Может, районную газетку осведомить или, обратно, рассосать на месте, как перегиб!

— Иди к монаху! — сказал Круглов. — Рассасывать нечего, не сахар, я сам пойду…

Съезжаться стали вскоре после полудня в выходной день.

На широкой площади с утра вяло бродил в конном строю колхозный оркестр, не то сами музыканты приучались играть в седле, не то осторожно приучали к музыке упрямых колхозных коней.

Старики учили молодежь рубить лозу и брать препятствия. Толпа зрителей, своих и приезжих, наблюдала за учением, хлопая в ладоши, свистя и выкрикивая по именам лучших рубак и джигитов. Иностаничные подъезжали к новым, специально поставленным коновязям возле клуба. Тут их встречала разодетая во что-то красное и зеленое Анна Колечко.

— С прибытием, Александр Трохимыч! И вы стронулись?

— Доброго здоровья, Анна Васильевна!.. Как тут не стронешься, когда внуки спокоя не дают — едем да едем, все, мол, у Цымбала, весь цвет…

— Заходите, милости просим… Так вы с внучком, Александр Трохимыч?.. Небось, притомились?





— А, покорно благодарю!.. С внучком… Ноги что-то замлели. И то сказать — двадцать лет в седле не был.

Тут же, у коновязей, приезжих вписывал в книгу Илюнька Куроверов.

— И ты? — весело окликали его добровольцы.

— Да ведь знаете моего Опанаса Ивановича, Илюнька пожимал плечами, слегка осуждая тестя. — Я ведь единственный аномал по росту на всей территории края, бронированный всеми органами… Все это, ей-богу, будет условно, — горько говорил он. — Позаписываем народ, а они, может, чорт их знает, по анкетам будут неподходящие…

— Помирать не по анкете придется, — говорил кто-нибудь из только что подъехавших.

— Пиши, Илюнька, пиши, не задерживай, надо к инициатору, как по службе положено, доложиться.

Но Опанас Иванович, завидев новое лицо, подъезжал сам.

— Кто это? Не Шевченко Сашко?

— Я самый! А чтоб тебя разорвало — придумал же… Моя старуха аж сказилась — куды, говорит, старых чертей понесло!

— Вот чертяка! Здорово! И ты значит?

— А что ж? Чем мы хуже других?

— Ишь ты! — и Цымбал воинственно оглядывал приезжего. — У вас, гляжу, и кони завелись.

— У нас чего хочешь, Опанас Иванович. Вот тебе кавалерия, а вот и мотопехота, — говорил гость, показывая на грузовик с девчатами, подростками и старухами, весь в цветах и плакатах. Это вместе с добровольцами прибыла делегация провожающих.

Площадь быстро заполнялась машинами, мажарами и верховыми конями. Местные и прибывшие из района оживленно беседовали, столпясь у клуба. Колхозные представители тащили из грузовиков окорока, бараньи туши, катили бочки с вином, несли связки колбас, от запаха которых сводило зубы, волокли рогожные кули с копченой шамаей. Запах цветов, жирной рыбы, соленых арбузов и анапского рислинга плотно держался в воздухе.

Приехал с двумя внуками Антон Георгиевич Гандлер, виноградарь, с именем которого считались во всей стране.

Пешком, с сумой за плечами, явился Кузьма Разнотовский, станичный атаман при Деникине, георгиевский кавалер всех четырех степеней. На велосипеде приехал бывший священник, теперь счетовод в колхозе, Владимир Терещенко, — тоже просился на фронт, хотя б санитаром.

Четырнадцать орденоносцев, двое с высшим образованием, девять председателей колхозов, три агронома, один инженер-ирригатор, два шахтера — все крепкие казаки. Среди традиционных черкесок мелькали кожаные куртки. Редкий человек был без ордена или медали. Безусая молодежь и та поблескивала значками отличников, снайперов и парашютистов.

Разговор шел сейчас о том, куда направят добровольцев, — и всех ли вместе, или разобьют на группы, и нельзя ли проситься одной семьей на один фронт, а уж если в разброд, так тогда каждого ближе к сыновьям, братьям или отцам.

— Да на что они мне сдались — сыны-то! — кричал Шевченко, разглаживая черно-седую крылатую бороду, из-под которой скромно поблескивали четыре георгия — два золотых и два серебряных — да два ордена Красного Знамени. — Служить с ими? Да как же я с Николаем, с чортом, служить буду? Он, значит, у меня подполковник, а я старший сержант. Так как, по-вашему, я ему козыркать буду? Да нехай он сам по себе воюет, а я сам по себе! Побачим, кто хитрей.

Когда съехались все, кого ждали, секретарь райкома пригласил к столу. «Стол», из двадцати пяти обеденных столов, поставленный буквой П, был накрыт в саду при клубе. Жареные индейки и поросята, маринованные дыни и соленые арбузы, дичь, рыба, сыры, масло, мед — все, что давала родная Кубань, красовалось на блюдах. В глечиках и графинах благоухало вино — и рислинг, и кабернэ, и сладкие тяжелые вина, и шампанское — и это тоже все было свое.

Перед каждым прибором лежала пачка табаку — тоже своего, кубанского. Секретарь райкома поднял бокал за победу.

— Чтоб, когда вернемся с войны, у нас не менее того, что сейчас имеем на столе, а более того было. Вы поглядите, — и он обвел рукой стол, — спичку человек зажег — и та своя, зажигалочку крутнул — бензин чей? Наш, кубанский. Лес свой и нефть своя, и за золотом недалеко ездить. Одного какао, может, не хватает, дорогие станичники. Так, я знаю, у нас и рису не было. А какой рис пошел, какой хлопок! Природа у нас емкая, с ней что хочешь сотворим, — он помолчал, потому что сбивался на мирный хозяйственный лад, и сказал, подумавши: