Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 126

— Мы едем по пути одной совершенно замечательной жизни. Генерала Петра Степановича Котляревского.

— Он, случаем, не разбился однажды ночью на этом шоссе? Знаете, отложим-ка до Армхи. Я сейчас чувствую себя левым передним колесом нашей эмки, которое обязательно хочет прыгнуть в Терек.

По дряблому мостику на тонких козлах, качнувшемуся под нами, мы свернули с шоссе. Волокнистые тучи падали сверху, окутывая нас своими сырыми, вязкими волнами, цеплялись за крылья машины и неслись рядом с нами, пока на мелкие клочья не разрывались ветром.

Путь был и утомителен и опасен, и мне подумалось, что я напрасно свернул на эту малонаезженную дорогу в ночное время ради мелкой любезности, необязательной в данном случае.

— Честное слово, я чувствую себя виноватым, — сказал мой спутник. — Но пока машина цела и мы живы, — все поправимо. Невельской, к которому я еду, геолог, близорук, как сыч, но успел побывать на войне и дважды ранен. Одинок, как чорт. Без вас я бы, конечно, никогда до него не добрался. Вам это все равно. Но, честное слово, я отквитаюсь. Вы даже и не подозреваете, какой я обязательный человек. Вы думаете, что я навязчивый, — да, это многие думают, — а я не навязчивый, а обязательный. Вот увидите. Я сейчас чувствую себя таким виноватым… О господи, я думал, мы уже полетели… Таким виноватым, что вынужден замолчать.

— Правильный поступка, — сказал Асатур. — Ночь большой разговор не уважает. Ночью язык не надо, ночью глаз надо.

Очертания дома, запахиваясь в дырявый плащ из облаков, несмело придвигались нам навстречу. Человек, дымящийся облаком, одной рукой отмахиваясь от него, а другой прикрывая глаза от света, шел как в бане.

— Седьмое небо? — игриво спросил его Яков Аркадьевич.

— Армхи. Небо другой дорога, — угрюмо ответил сторож, внимательно разглядывая нас и машину. — Путевкам? Или учет?

Он долго не соглашался кого-нибудь разбудить, узнав, что мы всего-навсего гости, но Невельской, предупрежденный телеграммою о нашем приезде, уже с кем-то договорился, и нас окликнули с балкона отдаленно и глухо звучащими голосами, будто с другой вершины. Я познакомился с Невельским, видя лишь бледную худую кисть его руки и кончик всклокоченной гаршинской бородки.

— Вы, конечно, уже слышали сводку? — с завистью спросил он.

— Ясно. У нас с собою приемник, — сказал Яков Аркадьевич, руками ощупывая воздух. — Чувствую, что сейчас разобьюсь обо что-нибудь. А в вашем раю нет радио?

— Радио есть, — степенно сказал старик, — радио отчего нет? Только слышно плоха. Гроза, что ли.

— А все-таки?

— Наши войска… — понижая голос, будто рассказывая что-то секретное, сообщил нам сводку Невельской.

Мы вошли в комнату, отделанную фанерой, сторож зажег толстую свечу ярко-красного цвета и, сорвав одеяло с кровати, завесил окно.

— Да бросьте вы эту ерунду, — поморщился Яков Аркадьевич. — Стыдно же, ей-богу. За три тысячи верст от фронта и — кутаемся, завешиваемся… Да кой чорт тут нас будет искать.

Водитель внес рюкзак с продовольствием.

— Может, это от грозы такие хреновые известия? — и Яков Аркадьевич, сбросив с себя желтый кожан и разминая уставшие ноги, вразвалку прошелся по комнате.

— Так сказать, разряды. А?.. Ну, ладно. Асатур, там — в свертке — помидоры, сыр, хлеб и вино. Свистать всех наверх, понятно?.. Я к вам до утра, милый мой Невельской, просто обнять, поглядеть, как вы выглядите, и пожелать вам успехов в дальнейшей райской жизни.

Он говорил быстро и в ироническом, но не обидном тоне, и на лице его светилась долгая, привыкшая к своему месту, улыбка добродушия. Если это была маска, то он носил ее давно, если характер — то, стало быть, постоянный, не меняющийся под влиянием обстоятельств.





Впрочем, вид Разумовского говорил в его пользу. Он был толст, но чрезвычайно подвижен, точно живот его весил не больше пустого резинового баллона, и он как-то ловко отпихивал его в сторону, когда нужно было приблизиться к столу или собеседнику.

Лицо — сумчатое, складчатое, с запасом, как у похудевших старых актеров, и как у них — выбритое до глянца, до румяности. Он потряс Невельского за плечи.

— Прекрасно выглядите. Честное слово. Вам еще месяц — и будете пересекать горы и океаны. Слушайте меня, диета сейчас главное. — Он обернулся ко мне, распираемый жаждою говорить. — Геологи — последняя разновидность цыган и буревестников. Они вымирают, если их заставить каждый день умываться и ходить на службу ровно к восьми. В чистой постели у них делаются судороги. Но спать в обнимку с медведями, на золоте или угле, — вы понимаете?.. Это последние конквистадоры, завоеватели… Диета, милый Невельской. Гастриту все возрасты покорны. Много зелени — имейте в виду, что хлорофилл в соединении с железом дает гематоген, да, да, — немного вина и полное отсутствие мыслей, и вы превращаетесь, незаметно для себя, в совершенно нового человека.

Невельской, тощий и бледный, с черноватой всклокоченной бородкой, отпущенной скорее за неимением бритвы, чем из соображений эстетики, застенчиво улыбался большими, детскими, напоминающими пчел глазами.

— Я завтра выписываюсь, — сказал он, наконец, извиняющимся тоном. — Вот, понимаете, какая история.

— Это что еще за новости! Ладно. Я утром сам переговорю с дирекцией. Ладно-ладно. Давайте закусим. Выписываться ни с того ни с сего!

— Прибыло срочное распоряжение подготовить санаторий к приему раненых, — начал стеснительно и как бы виновато доказывать Невельской.

— А вы не раненый?

— Я выздоравливающий. И потом мне собственно здесь совершенно нечего делать. Если бы я не ждал вас, Яков Аркадьевич, то еще вчера выехал бы в Тбилиси. Там кое-кто из нашего треста, и кажется, будет работа… А ваши планы?

— Мои?.. Мои планы… Асатур, разливайте вино, будете тамадой… Планы мои, дорогой мой, несколько хаотичны. Спасибо, спасибо, дорогой, будь здоров… Дело в том, что я, по совести говоря, рассчитывал посидеть тут с вами день-другой. Может, что-нибудь и набежало бы строк на двести. Климат хороший?

— Места здесь изумительные.

— Место обещающий, — подтвердил и Асатур.

— Что обещающее? Дайте-ка мне с подоконника эту брошюрку… Спасибо… Мгм… Прекрасно… Осадки-то, а?.. — И что-то жуя и успевая задавать вопросы сразу всем присутствующим, он стал, бегло перелистывая брошюрку, выписывать из нее цифры в свою потрепанную записную книжку в черной клеенчатой обложке.

— Большой шаг вперед, обещающий, — пояснил Асатур.

— Ну вот видите, какая прелесть… Да, жаль… Мгм… Цифры сумасшедшие… — И, наконец, отложив книжку в сторону, он сказал: — Планы мои — пыль, облако, пар. Я устал, мне хотелось бы что-нибудь написать фундаментальное, минут на двадцать, даже на тридцать, но у меня, понимаете, нехорошо на душе и затем нет денег, и я хотел бы на фронт, но для этого стар и глуп. Таким образом, я втянул вас в предприятие безусловно сомнительное, — сказал он мне уже не шутя, и в его голосе почувствовалось беспокойство.

— Я ничем не рискую, — сказал я. — В конце концов я могу довезти вас даже до Тбилиси. Обоих.

Асатур недовольно чмокнул краем губ. Шоферы не любят добавочных пассажиров, даже когда есть места.

Разумовский быстро налил ему стакан вина.

— Пей, голубчик. Шофер должен быть добрым. Я очень признателен вам. Честное слово, я не буду вам в тягость. Ни я, ни он. Когда-нибудь мы познакомимся с вами ближе, — и сразу же, не меняя интонации, он рассказал мне о себе все самое главное, коротко, как чужую анкету.

Как я и предполагал, Разумовский был старым журналистом, начинавшим в Одессе в годы ее коммерческого расцвета, возмужавшим в Ростове и получившим известность в дореволюционном Киеве. Некоторые из его псевдонимов попадались мне много позднее. «Роб Рой», «Странник», «Реми старший», «Гость-Гостеин» — звучали когда-то, должно быть, громко и славно. Но возраст безжалостен не к одним певцам и шахматистам. Молодость — самая сильная черта журналиста. Перо — это годы. В конце концов он стал заниматься хроникой в газете и очерками для радио. Для положения это давало немного, но для той вольной и умной жизни, к которой привык Разумовский, только и нужно было много видеть, многому удивляться, от многого приходить в восторг или бешенство, встречаться с новыми людьми и поглощать их удивительный практический опыт или самому сорить воспоминаниями о тысячах встреч, ронять афоризмы и, главное, выговаривать накопления своей огромной жизни, которым нечего было делать в его мозгу.