Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 40



— Замерзли?

— Немножко.

— Ну и машины! Надо будет законопатить все эти щели, произнес он и снова погрузился в молчание.

В его глазах, несомненно, пейзаж был ничем не примечателен: просто окраины стройки, где он может в свое удовольствие передвигать людей и машины, как на огромной шахматной доске. И ничего больше. Его взгляд оживлялся, верно, лишь при виде бульдозера или экскаватора. Уж он-то, могу в том поклясться, никогда не грешил стихами!

Между тем проселок вывел нас на большую дорогу, по которой устремились машины, оставляя за собой на обочинах густой шлейф пыли. Внезапно перед нами распахнулся горизонт, из лабиринта тростниковых зарослей мы выбрались на равнину с наносной почвой, где земля и вода, равно неразличимые, оспаривали друг у друга чахлую растительность цвета не то окиси меди, не то винного отстоя, не то спекшейся крови. Все какое-то ядовитое, нереальное. Вдалеке, словно металлическая пластина, поблескивала поверхность лимана, вдоль которого лежал наш дальнейший путь. Шум моторов почти не встревожил маленьких рачков, копошившихся в прибрежном иле.

Наконец мы добрались до полосы дюн, между ними, в лощинах, укрылись низкие узловатые сосны и недавно посаженные тополя, защищенные от морского ветра тростниковыми щитами. Дорога, проложенная по песку, внезапно расширялась, образуя прямо-таки «королевский тракт», но мы с удивлением обнаружили, едва преодолев последний гребень дюн, что она никуда не ведет.

Впрочем, это было не совсем так, ибо она упиралась в тщательно утрамбованную земляную площадку, которую я заметил еще с самолета. Слева от нее — бараки и транспортный парк, все машины выкрашены в такой же оранжевый цвет, как и наши джипы. Справа, в сосновой рощице, кубики домов. А прямо перед нами до самого горизонта простиралась зеркальная гладь моря, врезавшегося в берег небольшим заливом.

Да, действительно, здесь все уже было подготовлено. И на этом плоском, голом месте нам предстояло воздвигнуть Калляж.

Мы вышли из машин. Хотя был только конец зимы, песок искрился на солнце, и, шагнув к Дюрбену, я невольно приставил ладонь козырьком к глазам.

— Что за удивительный край! — сказал я Дюрбену, все еще взволнованный открытием этих мест.

— Взгляните-ка! — воскликнул он.

И он указал на равнину, которую бороздили какие-то то машины на гусеничном ходу, — единственную часть пейзажа, которую этот одержимый своей страстью человек был способен видеть.

— Вспомните макет. Начнем строительство здесь, а потом там, у моря.

И он продолжал излагать свой план, прочерчивая ладонью в ярком солнечном свете линии и углы, будто он уже видел, вернее, уже ласково поглаживал свои пирамиды.

Мы молча слушали его. Вире стряхивал с плеч песок. Остальные закурили. Затем Гуру решительным шагом направился в сторону машин. Он не мог больше ждать. Я не ошибся, предположив, что машины и есть его подлинная страсть.



Значит, вот где мне предстояло жить, и я порадовался тому, что домик, который мне отвели, был простым и красивым. Я знал теорию Дюрбена об эстетике среды, так же как и ту поразительную педантичность, с которой он стремился применять ее на практике, даже когда приходилось создавать временные сооружения, как здесь. В нашем поселке, как и в бараках рабочих, стоявших по другую сторону дороги, царила все та же гармония. Казалось, Дюрбен, разрабатывая проект стандартных сборных зданий, стремился дать в миниатюре представление о том, каким будет его великое сооружение, подобно тому как гениальный художник в эскизе предвосхищает красоту своей будущей картины.

Жилище мое состояло из двух скромно, но со вкусом обставленных комнат и выходившей на море террасы, отделенной от них стеклянной раздвижной перегородкой. Несколько сосен отгораживали мой домик от других коттеджей и более крупных зданий, где разместились конторы, клуб и столовая. Я распаковал чемоданы, разложил на полках одежду и книги, и сразу мне припомнилось, как я приезжал в другие времена в другие края и как охватывало меня это чувство ожидания и легкого головокружения, когда я оказывался один в еще незнакомом мне доме, прислушивался к его звукам, вдыхал его запахи. Была в этом некая тайная радость, хотя и смешанная с тревогой, и, видимо, опасаясь, что она вдруг исчезнет, я невольно двигался по комнате так, словно желал утвердиться в правах хозяина.

Потом я долго стоял у окна, смотрел на розовато-лиловые тона заката, отражавшегося в треугольнике моря, поблескивавшего между дюнами. Небо у горизонта постепенно темнело. Взошла луна, скрытая легким облачком. Стоя неподвижно у окна, касаясь рукой холодного стекла, я встречал свою первую ночь в Калляже.

Мы собрались на ужин все вместе в столовой. Был накрыт длинный стол, и мы расселись за ним вокруг Дюрбена. Опустившись на стул, положив руки по обеим сторонам тарелки, он на минуту застыл с совершенно неподвижным лицом, и тогда все разговоры постепенно смолкли. Воцарилась тишина, едва нарушаемая шепотом ветра в листве стоявшего неподалеку дерева. Я подумал, не собирается ли Дюрбен сказать нам несколько слов, потом, поскольку он продолжал сидеть все так же молча и неподвижно, решил, что он погружен в свои мысли или творит про себя молитву. Все взгляды были прикованы к его лицу, но он, казалось, нас не видел. Наконец лицо его оживилось, руки зашевелились и на губах появилась улыбка человека, очнувшегося от приятного сна; наклонившись к своему соседу, он произнес несколько слов, точно продолжал вести любезную беседу.

Дверь распахнулась. Принесли вино, которое Дюрбен разлил сам. Затем мы подняли бокалы и торжественно выпили на рождение Калляжа и успешное осуществление нашего проекта. И наконец приступили к еде: нам подали большую рыбу какого-то железистого цвета и темное мясо с приятным запахом дичи.

Даже и теперь, спустя годы, когда я вспоминаю этот вечер, меня вновь охватывает ощущение какой-то тайны. Прошло всего несколько часов, и мы из столицы попали в это почти пустое помещение, зажатое между морем и болотами, единственное светлое пятно в непроницаемой толще ночи. Из-за низко висящих над столом ламп наши глаза оставались в тени, и издали могло показаться, что у нас на лицах маски. Голоса постепенно становились оживленнее, но звучали глухо, как в пещере.

Дюрбен говорил мало, пил еще меньше, но все мы внимательно прислушивались к его словам. Его спокойная, собранная в кулак сила передавалась нам, как ток.

И снова наступила тишина. Мощный порыв ветра рванул крышу, он выкручивал ветви деревьев, швырял в окна пригоршни песка. Я слышал вдали глухой рокот волн, с силой обрушивавшихся на берег.

Дюрбен встал.

— Ну что ж, до завтра, — просто сказал он. — Начинаем в восемь утра. Желаю вам спокойной ночи.

Выйдя из столовой, мы вскоре расстались, растворились в потоках лунного света и звездного дождя.

Я с грустью вспоминаю о первых днях Калляжа как о счастливом периоде моей жизни, я смотрел на все вокруг новыми глазами и ждал той минуты, теперь уже близкой, когда наконец закончится наше бездействие и придет в движение весь огромный механизм стройки. Вот так шахматист, расставив на шахматной доске фигуры, созерцает в течение нескольких минут в окно мирный пейзаж, зная, что сейчас он поднимет с доски фигуру и начнется увлекательное приключение, а пока что — упоительная передышка, время словно остановилось.

Стояли теплые и солнечные мартовские дни. Изумрудное море сверкало между дюнами. Ни ветерка, ни шороха. Вечером после рабочего дня, проведенного в конторе или на еще пустынной строительной площадке, я усаживался на террасе, закрывал глаза, ощущая на своем лице теплые лучи заходящего солнца.

Мой коттедж находился по соседству с коттеджем Дюрбена. Было ли то преднамеренно или чистая случайность? Но я усматривал в этом благоприятное предзнаменование для развития наших отношений. Впрочем, Дюрбен и сам как-то намекнул на это: