Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 40



Я приезжаю в Лиловое кафе. Старик уже сидит в вале, и я впервые вижу его за чтением газеты. Он говорит:

— Небось знаете новости. Итак, все опять начинается. Экое горе! добавляет, что он уже проделал одну войну, ту, первую. Так что никаких иллюзий у него нет: расплачиваться всегда приходится простым людям. Во всяком случае, это не его война и не жителей Юга! И он все бурчит себе под нос что-то в этом роде. Никогда раньше я не слышал, чтобы он так много говорил, разве что со своими быками.

Из кухни появляется старуха.

— Ну как дела?

— Да вот, уезжаю.

— Когда же?

— Сегодня.

— А!

— Вызвали телеграммой. А где Изабель и Мойра?

— С лошадьми на болотах. Там, за домом.

— Ладно. Я их найду.

Я еще издали замечаю их у зарослей тростника. Они, очевидно, отводят лошадей в ночное на выпас. Я машу им рукой, и, увидев меня, они поворачивают и скачут в мою сторону галопом. Глядя, как они подъезжают с разметанными ветром волосами, с туго обтянутой платьем грудью, я вспоминаю наши поездки верхами на пляж, наши забавы, думаю о близкой осени и о том, что в моей памяти они останутся последней мирной картиной.

Они соскочили с лошадей. По их лицам я понимаю, что наша размолвка забыта.

— Что случилось? — спрашивает Изабель.

Меня подмывает рассказать им обо всем: о Симоне, о нашей ночной поездке, об опустевшем Калляже, но я сдерживаюсь и говорю только, что уезжаю. Они недоверчиво глядят на меня, но Изабель тут же забрасывает меня вопросами. Куда я еду? Что буду там делать? Долго ли продлится эта война? Честно говоря, я и сам ничего не знаю, отвечаю наугад и думаю о том, как представляют себе войну две эти молодые женщины, здесь, в песчаной пустыне, среди зарослей тростника.

— Оставайся, Мойра! — произносит вдруг Изабель. — Я одна отведу лошадей. До свидания, Марк. Ведь ты вернешься, верно?

И вот она уже вскочила на лошадь и скачет от нас галопом. Мойра стоит передо мной, слегка покусывая губы, как обычно в минуты волнения или растерянности.

— Даже не верится, что ты уезжаешь. Когда ты об этом узнал?

— Несколько часов назад.

— Так неожиданно… А ты долго не приезжал, Я тебя ждала.

— Да у нас все не ладилось. И потом, мне казалось, что ты не так уж жаждешь, чтобы я приезжал.



— Да, я знаю, но… Ох, придется привыкать к тому, что мы не будем больше видеться.

Она держит в руках поводья, успокаивая лошадь, которая, закусив удила, закидывает голову.

— Да, мне надо привыкать жить одной.

Мы оба не знаем, что нам еще сказать друг другу, и я думаю: «Она не устраивает никаких драм, принимает все как есть. В конце концов, она быстро забудет!» Я благодарен ей за то, что она дает мне возможность уйти со сцены «красиво». Но мне тут же становится стыдно.

— Ты оставил у меня книги, — говорит она.

— Пусть они будут у тебя, мне они там не понадобятся… Ну что ж, мне пора, Мойра.

— Уже? Давай я провожу тебя хотя бы до машины.

И когда мы шагаем рядом, она спрашивает:

— Ах, Марк, что-то с нами станется? Неужели война эта надолго? Надеюсь, ты скоро вернешься. Ну и потом, ты мне пиши. Обещаешь?

— Да, конечно.

Ее лицо просияло. Я думаю: как быстро она утешилась. Мы неловко целуемся, и я почти не испытываю волнения, ощущая запах ее волос и ее плечо у себя под рукой. Я отхожу, не смея в последний раз взглянуть ей в глаза. Крикнул ей «до свиданья», но я знал, что это было «прощай».

Я смотрел, как постепенно отдалялось Лиловое кафе, затем, за поворотом, оно исчезло в моем зеркальце заднего вида, и, подумав о Симоне, я вдруг забеспокоился. И как это я решился уехать, оставив его одного, хотя бы даже на час? Я перечислял все, что он мог в отчаянии совершить над собой: пустить себе пулю в лоб, либо заплыть в открытое море, либо броситься с пирамиды. Я помчался быстрее, отбрасывая шлейф пыли в тростниковые заросли. Вдали над лагуной летевшая клином птичья стая устремлялась к югу. На полной скорости я пронесся мимо брошенного сторожевого поста, где песчаный вихрь поднял в воздух и закрутил какие-то лоскутья. Темнело. Море пенилось среди дюн. Симона не было в живых — я это знал.

Я взбежал по лестнице, перескакивая через несколько ступенек. По-моему даже, я ворвался, не постучавшись. Склонившись над столом, Симон заканчивал упаковывать бумаги, вещи. Он был совершенно спокоен. Ни о чем не спросив меня, он бросил лишь замечание о том, как быстро скапливается множество вещей и бумаг. Часть из них он сжег, остальные придется оставить. К тому же ничто ему здесь особенно не дорого. Но я заметил, как он взял со стола маленький зеленый камешек и, держа его на свету, стал крутить в пальцах, с минуту смотрел на него молча, затем сунул в чемодан.

Мы выехали в сумерках. Симон запер дверь и постоял в раздумье; мне почудилось, будто он сейчас забросит ключ в песок, но он опомнился и положил его в карман. Мы сели в машину, и он повел ее, ни разу не обернувшись.

После этой ночи, проведенной в дороге, когда он долго говорил о Калляже, о наших надеждах и трудностях, о постигшей нас неудаче, а также о прекрасных часах восторженного подъема, которые мы испытали вместе, мне уже не довелось больше видеть Симона. Он погиб в первые же месяцы войны на северном фронте в танке, которым командовал. Я служил унтер-офицером на фортификационных укреплениях восточной границы. Но события решались на Севере. Мы успели обменяться лишь двумя-тремя письмами. А потом о нем ни слуху ни духу. Наконец я получил письмо от Элизабет: Симон погиб десять дней назад от прямого попадания снаряда в танк. Он сгорел вместе со всем экипажем. «Я знаю, как вы были к нему привязаны, а также и к Калляжу, который, как я теперь с раскаянием думаю, я не слишком любила. Он просил меня перед отъездом написать вам, если с ним что-нибудь случится. После возвращения с Юга его уже ничто не интересовало. И в эту войну он не верил…»

Помню, я долго стоял неподвижно в укрытии, где становилось уже холодно, сердце мое сжималось, и я не в силах был пошевельнуться, пока кто-то не вошел, задев перегородку стволом автомата. Ко мне обращались. Но я ничего не понимал. И отвечал невпопад. Позже я еще раз перечитал письмо. Да, Элизабет и тут осталась верна себе: элегантность, изысканность, трезвость мысли, только боли я в нем не обнаружил. Много ночей подряд я видел мертвого Симона в своих кошмарах. Он лежал с черным лицом, тело было бугристое, но не обглоданное огнем, а почему-то блестящее и твердое, как тот снаряд, который извлекли из его обугленного саркофага. По временам мне казалось, будто он смотрит на меня, губы его шевелятся и он хочет мне что-то сказать. А иногда он представлялся мне базальтовым надгробьем: таким он останется навек.

Известен трагический исход этой войны для нашей страны. Разорены богатейшие наши провинции, мы потерпели полное поражение, подписан на жестких условиях мир. Новому правительству предстояло залечивать слишком много ран, чтобы думать еще о землях Юга, впрочем, оно никогда и не выражало такого желания. Среди членов правительства был кое-кто из прежних врагов Симона. О Калляже больше не вспоминают. Речь идет лишь о том, как бы выжить.

Я вышел из этой войны разбитым, но скорее духом, чем телом. У меня остались самые горькие воспоминания от четырнадцатимесячного сидения в крепости в ожидании невидимого противника, который, впрочем, предпочел нанести удар на другом фронте и взял нас с тыла, так что мы не успели сделать ни одного пушечного выстрела. Да, славы мы не снискали. У меня хватало свободного времени, сначала между поверками часовых, а потом, позже, в лагере для военнопленных, размышлять о Калляже и обо всем том, что на расстоянии представлялось мне отныне как постепенное и длительное падение.

Поначалу Мойра мне писала. Потом молчание. И наконец через несколько месяцев снова письмо. Она собирается выйти замуж. За одного скотовода из Сартаны. Он ей нравился, и потом, жить в болотном краю одинокой женщине стало слишком трудно.