Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 20



Пройдя по извилистому, пахнувшему сыростью коридорчику, они очутились в большой комнате, похожей на множество подобных общих комнат в фермерских домах в этой части графства. В комнату попадали прямо через крыльцо, а из нее шли двери в другие помещения: в кладовую, где хранились молочные продукты, в спальню, служившую отчасти и гостиной, и в маленькую комнату покойной миссис Хилтон, где она, бывало, сидела, а во время болезни чаще лежала по целым дням, наблюдая сквозь открытые двери за домашними. Тогда общая комната была веселой и оживленной. По ней то и дело проходили муж, дочь, слуги. Каждый вечер здесь весело трещали дрова в камине, который топили даже летом. Эта комната, с толстыми каменными стенами, с каменным полом, с большим диваном у окна, увитого плющом и виноградными листьями, постоянно требовала живительного блеска и тепла растопленного камина. Но теперь в ней царило полное запустение, и зелень за окном только усугубляла мрак. Отполированные до зеркального блеска дубовый бильярд, тяжелый стол и резной шкаф, в которых прежде вечно отражались огоньки камина, теперь совсем потускнели. От них веяло сыростью, и вид их только увеличивал щемящую сердце пустоту. На каменном полу была большая лужа.

Руфь застыла на пороге комнаты, не замечая ничего этого. Перед ней рисовалась картина прошлого, один из вечеров ее детства. Отец сидит в «хозяйском углу» у камелька и чинно потягивает трубку, полузакрытыми глазами глядя на жену и дочь. Мать читает вслух Руфи, присевшей на низенькой скамеечке у ее ног. Все это уже прошло, уже исчезло в области теней, но на минуту ожило так ясно, что теперешняя жизнь показалась Руфи сном. Постояв немного, она, все так же молча, направилась в комнату матери. Но для нее оказался невыносим запустелый вид уголка, некогда полного уюта и материнской любви. Руфь испустила слабый крик и бросилась на коленях к дивану, закрыв лицо руками. Все тело ее дрожало от сдерживаемых рыданий.

— Руфь, милая, не отчаивайтесь так! Ведь это не поможет. Вы не вернете своим плачем мертвых, — сказал огорченный ее печалью мистер Беллингам.

— Знаю, что не верну, — пробормотала Руфь, — от того-то я и плачу. Я плачу потому, что никто мне их не вернет назад!

Руфь снова зарыдала, но уже тише: ласковые слова мистера Беллингама успокоили ее и если не совершенно изгладили, то, по крайней мере, несколько смягчили ее чувство одиночества.

— Пойдемте! Я не могу оставить вас здесь, в этих комнатах, полных печальных воспоминаний. Пойдемте! — И он ласково приподнял ее с земли. — Покажите мне ваш садик, о котором вы мне столько говорили. Он ведь под самым окном этой комнаты? Видите, как я хорошо помню все, о чем вы мне говорили.

Он вывел ее через заднюю дверь в хорошенький старомодный садик. Под самыми окнами тянулась клумба с цветами, а на лужайке росли подстриженные самшитовые и тисовые деревца. Руфь снова принялась рассказывать о своих детских приключениях и одиноких играх. Когда они повернули назад, то увидели старика, который ковылял, опираясь на палочку, и глядел на них все с тем же серьезным и беспокойным выражением.

Мистер Беллингам заговорил уже резко:

— Чего ради этот старик всюду преследует нас? Какой наглец!

— О, не называйте старика Томаса наглецом. Он так добр и ласков, он мне второй отец. Я помню, как часто я сидела у него на коленях, а он пересказывал мне «Путешествие пилигрима». Он выучил меня пить молоко через соломинку. И матушка его очень любила. Он всегда сидел с нами по вечерам, когда отец уезжал на рынок. Мама боялась оставаться без мужчины в доме и просила старика Томаса приходить к нам. Он брал меня к себе на колени и слушал так же внимательно, как я, когда мама читала вслух.

— Как, вы сиживали на коленях у этого старика?

— Да, много раз.

Мистер Беллингам сделался даже серьезнее, чем в ту минуту, когда стал свидетелем страшного горя Руфи в комнате матери. Однако скоро он утратил оскорбленный вид и только любовался своей спутницей. Руфь перебегала от цветка к цветку в поисках любимых растений, с каждым из которых были связаны какие-нибудь воспоминания, какие-нибудь события из ее детства. Она грациозно проходила между роскошными зелеными кустами, издававшими чудные весенние запахи, не обращая внимания на пристальный взгляд, устремленный на нее, забыв в эту минуту даже о существовании своего спутника. Подойдя к кусту жасмина, она взяла его веточку и тихо поднесла к губам — это был любимый цветок ее матери.

Старик Томас стоял у коновязи и тоже неотрывно следил за ней. Однако если мистер Беллингам смотрел со страстным восторгом, смешанным с эгоистической любовью, то взгляд старика был исполнен нежного беспокойства, и губы его шептали слова благословения:

— Она славная девочка, похожа на свою мать. И все такая же ласковая, как прежде. Модный магазин не вскружил ей голову. Вот только не верю я что-то этому молодчику, хотя Руфь и назвала его настоящим джентльменом, и остановила меня, когда я спросил, не возлюбленный ли он ее. Что ж, если он глядит на Руфь не как влюбленный, значит я совсем забыл свою молодость. А, вот они, кажется, собрались уходить. Смотри-ка, он хочет, чтобы она ушла, не сказав ни слова старику, но она-то еще не так изменилась, надеюсь.

Разумеется, Руфь не изменилась. Она даже и не заметила недовольного выражения на лице мистера Беллингама, что не ускользнуло от проницательных глаз старика. Она подбежала к Томасу, попросила его передать поклон жене и крепко пожала ему руку:



— Скажи Мери, что я сошью ей великолепное платье, как только начну работать на себя. По самой последней моде, с широкими рукавами, она сама себя в нем не узнает! Смотри же, Томас, не забудь ей это сказать!

— Не забуду, дитя мое. Ей будет очень приятно узнать, что ты такая же веселенькая, как прежде. Господь да благословит тебя! Да озарит Он тебя своим светом!

Руфь направилась было к нетерпеливо ожидавшему ее мистеру Беллингаму, но тут старый друг снова позвал ее. Ему хотелось предостеречь ее об опасности, которая, как ему показалось, грозила ей, но не знал, как это лучше сделать. Единственное, что пришло ему на ум, когда Руфь подошла, был текст из Писания, что неудивительно, поскольку старый Томас думал на библейском языке всегда, когда мысли его заходили за пределы будничной практической жизни:

— Милая моя, помни, что дьявол ходит аки лев рыкающий, ищущий кого поглотити[2]. Не забывай этого, Руфь!

Слова эти коснулись ее слуха, но она не уловила их смысла. Они напомнили ей только тот страх, который наводил на нее библейский стих, когда она была ребенком. Она вспомнила, как ей казалось, будто из зарослей темного парка выглядывает львиная голова со сверкающими глазами, и как она всегда избегала в Писании этого места, о котором и теперь не могла вспомнить без содрогания. Ей и в голову не приходило, что грозное предостережение относилось к красивому молодому человеку, ожидавшему ее с сияющим от любви лицом.

Старик со вздохом следил за ними глазами, когда они удалялись.

— Господь да направит шаги ее на правую стезю… Он всемогущ! Мне кажется, она идет по опасному пути. Пошлю хозяйку в город поговорить с ней, предостеречь ее. Добрая старушка Мери лучше устроит дело, чем моя тупоголовая башка.

Бедный старик-работник еще долго усердно молился в эту ночь за Руфь. Свою молитву он называл «борьбою за ее душу», и я не сомневаюсь, что молитвы его были услышаны, «потому что Бог судит не как люди».

Руфь шла своей дорогой, не предчувствуя, какие мрачные призраки будущего собираются вокруг нее сейчас. Грусть ее перешла в тихую, очаровательную задумчивость. В детстве впечатления так скоро сменяют друг друга, а ведь ей исполнилось только шестнадцать лет. Мало-помалу она развеселилась. Вечер был тих и ясен, наступающее лето действовало на нее так же чарующе, как и на все молодое и свежее, и она испытывала радость.

Они стояли на вершине крутого холма. Вершина эта тянулась гладкой, ровной лужайкой на расстоянии шестидесяти или семидесяти ярдов. Высокий колючий утесник покрывал ее роскошным золотистым цветом и наполнял воздух чудным благоуханием. Справа лужайка заканчивалась светлым прозрачным прудом, в котором отражались утесы песчаника на крутом противоположном берегу. Сотни птиц кружились над уединенным водоемом, трясогузки сидели по краям его, коноплянки разместились по самым высоким кустам. Эти и другие, незримые певцы оглашали просторы вечерними песнями. На конце зеленой лужайки, у дороги, в очень выгодном месте для проезжающих и лошадей, уставших взбираться на горку, был выстроен постоялый двор, походивший больше на ферму, чем на трактир, — длинное низкое здание с большим количеством слуховых окон с наветренной стороны, необходимых для открыто стоящего дома, и со множеством странных выступов и непривычно смотрящихся карнизов. На лицевую сторону его выходил навес с гостеприимными скамейками, на которых могли устроиться, наслаждаясь ароматным воздухом, до дюжины посетителей. Перед самым домом красовался стройный платан, тоже окруженный скамейками («Патриархи любили такие навесы»[3]). Вывеска со стершимся изображением качалась на одной из его ветвей, тянущейся к дороге. Тот, кто потрудился бы как следует рассмотреть эту вывеску, смог бы разобрать, что она изображает короля Карла II, спрятавшегося в кроне дуба.

2

Петр. 5: 8.

3

С. Кольридж. «Надпись для фонтана на вересковом поле».