Страница 20 из 40
– А его мать?
– Они с моей мамой очень дружат.
(Правда, да не совсем. Они, конечно, прекрасно общались, но для того, чтобы быть подругой такого персонажа светской хроники, как миссис Барбур, маме недоставало ни денег, ни связей.)
– А работает-то она кем?
– Она занимается благотворительностью, – ответил я, растерянно помолчав. – Ну, типа, знаете, выставки антиквариата в “Арсенале”?
– То есть домохозяйка?
Я кивнул, обрадовавшись, что у нее так ловко нашлось нужное слово – технически, это, конечно, было верно, но тем, кто знал миссис Барбур, и в голову не пришло бы так ее назвать.
Энрике размашисто расписался.
– Посмотрим. Обещать пока ничего не могу, – сказал он и, щелкнув ручкой, сунул ее обратно в карман. – Но, если ты хочешь, мы можем отвезти тебя к этим людям прямо сейчас, чтобы ты пока, пару часиков, побыл у них.
Он слез с диванчика и вышел на улицу. Из окна я видел, как он расхаживает взад-вперед по тротуару, говорит по телефону, заткнув другое ухо пальцем. Потом он набрал другой номер – этот звонок был куда короче. Мы заскочили в квартиру – буквально на пару минут, я всего-то успел схватить школьную сумку и какую-то первую попавшуюся под руку и неподходящую одежду, потом – снова к ним в машину (“Ты там пристегнулся?”), и, прижавшись щекой к холодному стеклу, я глядел, как по всему пустому рассветному каньону Парк-Авеню вспыхивают зеленым огни светофора.
Энди жил на севере, в Ист-Сайде, в районе Шестидесятых, в шикарном доме, где вестибюль был весь будто из какого-нибудь фильма с Диком Пауэллом, а швейцары – почти поголовно ирландцы – носили белые перчатки. Работали они там все с незапамятных времен, поэтому-то я вспомнил парня, который открыл нам дверь: Кеннет, из ночной смены. Из швейцаров он был самый молодой – бледный как смерть, плохо выбрит, иногда притормаживал из-за того, что работал ночами. Парень он был приятный – бывало, он латал нам с Энди футбольные мячи и давал дельные советы по поводу того, как вести себя со школьными задирами, – но все знали, что он выпивает; я учуял кислый запах пива и сна, когда он посторонился, отворив для нас высоченные двери и положив начало взглядам из серии “Эх, пацан, соболезную”, которыми меня завалят в следующие месяцы.
– Вас ждут, – сказал он соцработникам. – Поднимайтесь.
Нам открыл мистер Барбур – сначала выглянул в щелочку, потом распахнул дверь.
– Здрасте, здрасте, – сказал он, посторонившись. Выглядел мистер Барбур самую малость чудновато, было в нем что-то такое бледно-серебристое, будто бы в Коннектикуте, как он говорил – на “ку-ку-ферме”, его долечили до раскаленной прозрачности; глаза у него были странного зыбко-серого цвета, а волосы – снежно-белые, отчего он казался старше, чем есть – не сразу замечаешь, что лицо у него молодое, румяное, отчасти даже мальчишеское. Красные щеки и вытянутый, несовременный нос в сочетании с ранней сединой делали его похожим на добродушного отца-основателя второго ряда, не самого известного участника Континентального конгресса, который вдруг телепортировался в XXI век. Судя по всему, вернувшись вчера из офиса, он так и не переоделся: на нем была мятая сорочка и брюки от явно недешевого костюма, которые выглядели так, будто бы он схватил их с пола возле кровати.
– Ну, заходите, – бодро сказал он, потирая глаза кулаком. – Привет, малыш, – сказал он мне: я хоть и плохо соображал, но все равно вздрогнул – таким неожиданным было это его “малыш”.
Он повел нас в квартиру, шлепая босыми ногами по мраморному полу передней. За ней начиналась богато обставленная гостиная (кругом набивной ситец и китайские вазы), где, казалось, еще была глубокая полночь: тускло горели лампы под шелковыми абажурами, на стенах – огромные темные полотна с морскими сражениями, солнечный свет не пропускали плотные шторы. Там, возле кабинетного рояля и цветочной композиции размером с чемодан, стояла миссис Барбур в пеньюаре до полу и разливала на серебряном подносе кофе по чашечкам.
Она обернулась к нам с приветствием, и я почувствовал, как внимательно соцработники изучают и обстановку квартиры, и ее саму. Миссис Барбур принадлежала к высшему обществу, еще из старинных голландских семей, и была такой бледной, невозмутимой и однообразной, что, казалось, будто из нее из нее выкачали часть крови. Она была образцом хладнокровия, ее никогда ничего не раздражало и не расстраивало, и хоть красавицей она не была, ее покойность – сила ее неподвижности – притягивала взгляды не хуже красоты: стоило ей войти в комнату, и вокруг нее все будто бы перестраивалось до самых молекул. Стоило ей войти – и к ней, словно к ожившему модному эскизу, устремлялись все взгляды, а она рассеянно скользила мимо, будто бы и не замечая, какая за ней вихрится буря; глаза у нее были широко расставленные, уши – маленькие, высокие, плотно прижатые к голове, а тело – удлиненное, узкое, будто у элегантной куницы. (Энди достались все ее черты, но в несуразных пропорциях – и ничего от ее куньей грациозности.)
В прошлом от ее сдержанности (или холодности, это уж как посмотреть) мне, бывало, делалось неловко, но в то утро я был только благодарен за ее бесстрастность.
– Привет. Мы тебя поселим с Энди, – сказала она безо всяких вступлений. – Боюсь, только в школу ему еще рановато вставать. Если хочешь прилечь, комната Платта целиком к твоим услугам.
Платт был старшим братом Энди и учился в школе-пансионате.
– Помнишь, где его комната, да?
Я ответил, что помню.
– Есть хочешь?
– Нет.
– Ну ладно. Скажи, чем мы еще можем тебе помочь.
Я чувствовал, как они все смотрят на меня. Моя головная боль переросла все в комнате. В круглом зеркальце, висевшем над головой миссис Барбур, гостиная отражалась гротескной миниатюрой: китайские вазы, кофейный поднос, переминающиеся с ноги на ногу соцработники.
Наконец мистер Барбур спас ситуацию.
– Ну, пошли, давай-ка тебя уложим, – сказал он, приобняв меня за плечи и потянув на выход. – Нет, сюда, в эту сторону – на корму, на корму! Ага, сюда.
До этого в комнате Платта я был всего один раз – несколько лет тому назад, и тогда Платт, который был чемпионом по лакроссу и немного психопатом, пригрозил, что все кишки из нас выбьет. Когда Платт жил дома, то днями напролет торчал у себя в комнате, закрывшись на замок (Энди мне рассказал, что он там курил траву). Теперь, когда Платт уехал в Гротон, со стен исчезли все его плакаты, и в комнате было очень чисто и пусто.
В комнате на полу лежали гантели и стопки старых номеров “Нейшнл Джеографик”, стоял пустой аквариум. Мистер Барбур, выдвигая и задвигая ящики, бормотал какую-то чепуху:
– Ну-ка, что у нас тут, посмотрим-ка… Простыни! И… еще простыни! Ты уж прости, ладно, я сюда вообще не захожу – ага! Плавки. Ну, сегодня они нам не понадобятся, верно?
Покопавшись в третьем ящике, он наконец отыскал новую пижаму – еще с ярлычками, уродливую до жути, из кислотно-голубой фланели с оленями, неудивительно, что ее так никто и не надел.
– Ну вот, – сказал он, пробежавшись пальцами по волосам и нетерпеливо поглядывая на дверь, – теперь я пойду. Господи, это ж надо такому было приключиться. Тебе, наверное, очень тошно. Поэтому лучше всего тебе сейчас как следует выспаться. Устал? – спросил он, пристально глядя на меня.
Устал ли я? Сна у меня не было ни в одном глазу, и в то же время какая-то часть меня настолько занемела и остекленела, что я был чуть ли не в коме.
– Может, тебе составить компанию? Хочешь, я разожгу камин в соседней комнате? Ты только скажи, чего хочешь.
Он спросил – и меня обдало волной острого отчаяния, потому что мне было так плохо, что он ничем не мог мне помочь, и по его лицу я понял, что он это и сам знает.
– Мы тут, за стеной, если вдруг понадобимся, ну, то есть я-то скоро уйду на работу, но кто-нибудь здесь да будет. – Его бледный взгляд заметался по комнате, потом снова остановился на мне. – Может, оно и неправильно, конечно, но в сложившихся обстоятельствах я лично не вижу ничего дурного в том, чтобы налить тебе, как говорил мой отец, маленький глоточек. Если ты сам, конечно, хочешь. Но, разумеется, не хочешь, – поспешно прибавил он, заметив, что я растерялся. – Неуместное предложение. Ладно, забудем.