Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 121



Давно задуманный шелководеревянный колхоз на пятьсот гектаров будет первым в Азии женским колхозом.

Мы отдыхали в чайханах Ашхабада, Чарджуя и Кзыл-Аяга. Мы стояли в прорехах куполов на всех знаменитых мечетях, и пески бежали под нами, как низкие облака, заслоняя линию горизонта. Мы спали на шпалах в Чимен-и-Бите и на пограничных постах у Боссаги. Мы думали о Туркменистане. Мы видели его в снах.

Так, потихоньку от себя, вошли в сознание никогда не происходившие разговоры.

Так родились диалоги про себя.

Впрочем, я не стану оспаривать, если найдется, кто скажет, что именно он и тогда-то вел эти речи со мной. Я соглашусь с ним и припомню даже детали его одежды, черты, настроения и все случайные фразы, брошенные мне моим собеседником вне рамок беседы. Я даже позволю опровергнуть ему его реплики со ссылкой на мою забывчивость, потому что хоть это и диалоги про себя, но все же — диалоги.

Шесть тысяч километров, отделяющих нас от Москвы, развертываются в обратную.

Я сижу в вагоне и думаю и, как четки, перебираю в памяти дни и ночи двух месяцев. Я представляю себе, как вернусь в Туркмению года через два и заблужусь в Ашхабаде, не узнаю Чарджуя, долго буду соображать, где же это возился со своими стаканчиками агроном Крутцов? Той пустынной полосы между Кушкой и Чимен-и-Битом, вдоль границы, где я пал с коня в желании скорее умереть, чтобы только забыть усталость и жажду, — той полосы песков не будет.

Корабли Библоса перестанут ходить по Аму-Дарье, их заменят глиссеры.

В боссагинских колхозах разведут пограничные тутовые рощи.

И люди будут другими. Едва ли я встречу кого-нибудь, кто пожмет руку и скажет: «А помните, мы с вами выступали на митинге в Безмеине весной тысяча девятьсот тридцатого года? Помните, читали постановление ЦК ВКП(б) о льготах колхозникам?» Мы учимся теперь помнить вперед. Мы учимся помнить будущее.

Шли крепкие крутые тучи, но вот на самом горизонте молния чиркнула по ним, как ножиком, и, будто зерно из вспоротого чувала, прямым раструбом пошел пахучий синий дождь.

Запах мокрой земли толкнул меня и моего спутника — пограничного командира — опять к окну, и сквозь дождь мы пытались заглянуть памятью далеко назад — в пограничные туркменские степи, сползающие прямо с неба вместе с солнцем миражными реками, всадниками и караванами.

— Хороша наша туркменская сторона, — сказал командир. — Бедная, смотри пожалуйста, а как приучает.

Я чувствовал, что мысли его так близко касались чувств, как рука с рукою в нервном пожатии. Он сжал свои руки и так же ощутительно и видимо соединил все токи, разрывавшие его изнутри. Больше не было мыслей и не было чувств — ничего кроме дрожи и жара, кроме восторженной смелости жить в мире далеких и бедных границ, о которых не мог он забыть, потому что они были границами его мира.

1930–1933

Люди в горах

У нас есть теперь, с точки зрения развития международного коммунизма, такое прочное, такое сильное, такое могучее содержание работы (за Советскую власть, за диктатуру пролетариата), что оно может и должно проявить себя в любой форме, и новой и старой, может и должно переродить, победить, подчинить себе все формы, не только новые, но и старые, — не для того, чтобы со старым помириться, а для того, чтобы уметь все и всяческие, новые и старые формы сделать орудием полной и окончательной, решительной и бесповоротной победы коммунизма.



Горы в том виде, как они даны нам природой, хороши только издали. Жить в них трудно. Не добровольно вскарабкались аулы на дьявольские высоты, не из любви к альпинизму. Их загнала вверх, на откосы гор, борьба.

Аулы стоят на краю пропастей, как самоубийцы. Сделай шаг к ним, попробуй схватить их — и, кажется, они тотчас ринутся вниз головой в пади ущелий.

Удобства и преимущества горной жизни своеобразны. Они состоят главным образом из недостатков, на взгляд человека равнины. Чем уже дороги к аулу, чем труднее пробраться к нему — тем счастливее этот аул.

Жизнь такая воспитывает, что и говорить. Приобретаются ловкость, выносливость, сосредоточенность, упрямство, настойчивость. С другой стороны, развиваются замкнутость и нарочитое сужение жизненных интересов.

И, однако, Дагестан — вовсе не страна отшельников, а родина удивительных мастеров. Дагестанские Кола Брюньоны — оружейники, медники, башмачники или седельные мастера — забредали и в Бухару и в Фец, переплывали океан и ухитрялись сбывать в американские музеи произведения своих мужественных рук. Они продавали скифские вазы, персидские кувшины и арабские мечи, любовно сделанные ими самими в ауле Кубачи, в ста километрах от железной дороги. Там охотно делают они их и сейчас с тем поразительным искусством, которое способно обмануть глаз и нюх любого знатока старины.

Больше всего в Дагестане оружейников. В дни гражданской войны они мастерили винтовочные патроны; ковали шашки, от руки делали наганы и маузеры, перенося на свои домашние пистолеты, в порыве освоения западной техники, даже чужие фабричные марки. С тех пор они выросли.

— «Посмотри, что с ними стало, — сказал ашуг и взял в руки свой сааз», — как поется в старой песне.

Согратлинцы — каменщики. Еще при Шамиле они славились искусной каменной кладкой, сухой, без глины и извести.

Согратль лежит в горах, на узкой тропе между Чохом и Кази-Кумухом. Развалины царской крепости глядят с соседней горы на пожарище старого Согратля, на обломки каменных хижин, поросших бурьяном. Этот каменный поединок истории (аул сожжен в 1877 году казаками; крепость немногим позже сожжена согратлинцами) красноречив, как памятник.

Снизу, из ущелья, Согратль похож на небоскреб, упавший назад и прислонившийся спиной к скале. Некоторые этажи небоскреба как бы лопнули, и трещины стали ходами. Но общая архитектурная целостность сооружения осталась. Согратль, конечно, сооружение, а не деревня. Он ловко и чисто, как бы зараз, одновременно, построен из тесаного камня. Сакли с большими аркадами условно напоминают Гренаду.

Штабели кизяка (навоз с соломой) на крышах уложены с изящным мастерством и похожи на кирпичные барьеры с рисунчатой кладкой или на макеты ковров с мудреным линейным орнаментом.

После того как закончилась гражданская война и Халил Мусаев, оружейник, перечинил все винтовки и револьверы, он сделал для приезжего гостя тросточку. Можно вскинуть ее к плечу и стрелять, как из маузера, а на вид — обыкновенная тросточка с загогулиной. Зачем он делал эту тросточку, непонятно; но ведь говорят: «Даже великий Леонардо вынужден был изготовить для одного из королевских праздников в Милане автоматического льва, который делал несколько шагов, разрывал себе грудь когтями и обнажал скрывающиеся в груди лилии».

В сущности стреляющая тросточка была формалистским абсурдом, и после нее Хасан перестал делать оружие. Стояли тяжелые дни для Согратля. Аулу необходима была вода для питья и орошения. Из всех реальных возможностей представлялась одна — провести с гор к аулу водопровод в два с половиной километра длиной. Необходимы были трубы. Никто в Согратле, конечно, и не помышлял о том, чтобы написать в Наркомзем и попросить помощи или содействия, — тогда горы еще жили своим разумением. Люди запросто пришли к Халилу и попросили его придумать что-нибудь и, может, даже укоряли стреляющей тросточкой. Халил придумал.

— Надо взять бревна, — сказал он, — и сверлить их. Вот это и будут трубы. Бревна достать вы сумеете, а машину для сверления я изобрету.

И изобрел действительно, и сверлил ею любой диаметр в длину, и просверлил, как и требовалось, два с половиной километра бревен.

Машина получилась хорошая, работала она вручную, силами двенадцатилетнего мальчика, и обошлась, не считая старого железного лома, в каких-нибудь семьсот — восемьсот рублей. Это изобретение положило начало тому Халилу Мусаеву, которого теперь знает весь Дагестан. Машину тотчас потребовал к себе райисполком и долго сверлил ею что-то, потом от райисполкома забрал ее Наркомзем, и теперь трудно даже представить, где она и что с нею. Никто просто не помнит, как она выглядела.