Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 107



Папа обязательно придумает для них историю: «Они отстали от бродячего цирка и оказались здесь. Они головорезы, положившие глаз на особняк Баруха Бейлера». Я стану смеяться и есть свою булочку, греясь перед очагом, пока папа будет замешивать очередную порцию теста.

Перед нашим домом протекал ручей, и папа перебросил через него широкую доску, чтобы мы могли перебираться с одного берега на другой. Но сегодня, когда я дошла до ручья и наклонилась попить, а заодно смыть с губ горький вкус поцелуя Дамиана

Текла красная вода.

Я поставила корзинку и пошла вверх по течению. Мои сапоги утопали в вязкой грязи. И тут я увидела

Человек лежал на спине, нижняя половина его тела утопала в воде. Горло и грудная клетка были вспороты… Я закричала.

Повсюду была кровь, много крови, которая окрасила его лицо и волосы.

Крови было очень много, поэтому лишь через несколько мгновений я узнала своего отца.

Сейдж

На снимке солдат смеется, как будто ему только что рассказали веселую историю. Левой ногой он подпирает деревянный ящик, в правой руке держит пистолет. За его спиной видны бараки. Этот снимок напоминает мне фотографии солдат перед отправкой к месту службы — слишком много бахвальства, которое кажется приторным, как лосьон после бритья. Это не лицо человека, одолеваемого сомнениями. Это лицо человека, который получает удовольствие от того, что делает.

На фотографии офицер один, но за белым краем снимка, как привидения, скрываются они — заключенные, которым прекрасно известно, что лучше стать невидимыми, когда рядом немецкий солдат.

У человека на снимке светлые волосы, широкие плечи и самоуверенный вид. Мне трудно представить, что этот мужчина и старик, однажды признавшийся мне, что потерял стольких людей, что и не сосчитать, — один и тот же человек.

С другой стороны, зачем ему врать? Люди лгут, чтобы убедить окружающих, что они не чудовища… Однако никак не наоборот.

Но если Джозеф говорит правду, то к чему он так выделялся в обществе: и преподавал, и занимался тренерской работой, и прогуливался повсюду среди бела дня?

— Видите, — говорит Джозеф, забирая у меня фотографию. — Я служил в отряде «Мертвая голова»[13].

— Я вам не верю, — отвечаю я.

Джозеф удивленно смотрит на меня.

— Зачем мне признаваться в том, что я совершил ужасные вещи, если бы это было неправдой?

— Не знаю, — отвечаю я. — Это вы мне ответьте.

— Потому что вы еврейка.

Я закрываю глаза, пытаясь пробиться сквозь вихрь безумных мыслей, которые кружатся в голове. Я не еврейка; много лет я не считала себя таковой, даже если Джозеф верит, что формально я ею являюсь. Но если я не еврейка, то почему же в глубине души я чувствую личную обиду, глядя на фотографию, где он в эсэсовской форме?

И почему мне не по себе, когда я слышу, как он приклеивает мне ярлыки, когда думаю, что после стольких лет Джозеф по-прежнему считает, что одного еврея всегда можно заменить другим?

Внутри поднимается волна отвращения. В этот момент мне кажется, что я могла бы его убить.

— Есть причина, по которой Бог так надолго оставил меня в живых. Он хочет, чтобы я чувствовал то, что чувствовали они. Они молились за свои жизни, но больше не могли ими управлять. Я молюсь о смерти, но не могу ею управлять. Именно поэтому я и прошу вас мне помочь.

«А евреев вы спрашивали, чего хотели они?»

Глаз за глаз; одна жизнь — за жизни многих.

— Я не стану убивать вас, — говорю я, отталкивая Джозефа, но меня останавливает его голос.

— Пожалуйста, это просьба умирающего! — умоляет он. — Или просьба человека, который хочет умереть. Разница небольшая.

Старик бредит. Думает, что он сродни вампиру, как король в его шахматах, которого держат на земле его грехи. Он думает, что если я его убью, то восторжествует библейская справедливость. И кармические долги будут искуплены — еврейка заберет жизнь человека, который лишил жизни других евреев. Рассуждая здраво, я понимаю, что это не так. Руководствуясь чувствами, я не хочу давать ему даже намека на надежду, что хотя бы на секунду задумаюсь над его просьбой.

Но я не могу просто уйти и сделать вид, что никакого разговора не было. Даже если бы ко мне на улице подошел незнакомец и признался в убийстве, я бы и тогда не смогла проигнорировать такое признание. Я бы нашла того, кто знает, как поступить.



Тот факт, что убийство произошло семьдесят лет назад, ничего не меняет.

Глядя на фотографию офицера СС, я не могу понять, как он смог превратиться в стоящего передо мной человека. Человека, который, находясь на виду, прятался более полувека.

Я смеялась с Джозефом, доверяла ему свои тайны, играла с ним в шахматы. За его спиной находился сад Моне, посаженный Мэри, с георгинами, сладким горошком и черенками роз, гортензиями, шпорником и борцом аптечным. Я вспоминаю, как Мэри говорила несколько недель назад, что даже самые прекрасные создания могут оказаться ядовитыми.

Два года назад в новостях освещали дело Ивана Демьянюка. Хотя я и не следила за новостями, но помню, как из дома вывозили в инвалидной коляске древнего старика. Явно кто-то преследует бывших нацистов в судебном порядке.

Но кто?

Если Джозеф лжет, я должна знать почему. Но если он говорит правду, я невольно становлюсь частью этой истории.

Мне нужно время, чтобы подумать.

Я оборачиваюсь и протягиваю ему фотографию. Думаю о молодом Джозефе в офицерской форме, о том, как он поднимает пистолет и стреляет в человека. Вспоминаю иллюстрацию в учебнике истории: изможденный еврей тащит на себе другого.

— Прежде чем я решу, помогать вам или нет, я должна знать, что вы сделали, — медленно произношу я.

Джозеф, задержавший дыхание, наконец выдыхает.

— Вы не сказали «нет», — осторожно говорит он. — Уже хорошо.

— Пока ничего хорошего, — поправляю я и сбегаю по Святой лестнице, а он пусть позаботится о себе сам.

Я иду пешком. Несколько часов. Я знаю, что Джозеф спустится от храма и станет искать меня в булочной. И когда он придет, мне там быть не хочется. К тому времени, когда я возвращаюсь в булочную, из входных дверей струится очередь из убогих, старых, прикованных к инвалидным креслам. Небольшая группка монашек, преклонивших колени в молитве, собралась у куста олеандра, расположенного у туалета. Каким-то чудесным образом, пока меня не было, весть о буханке с Иисусом распространилась по округе.

Мэри стоит рядом с Рокко, который собрал свои дреды в аккуратный «конский хвост» , и держит хлеб на блюде, накрытом кухонным полотенцем цвета красного вина. Женщина подталкивает к ним инвалидное кресло с электронным приводом, где сидит ее сын двадцати с лишним лет.

— Смотри, Кит, — говорит она, поднимая буханку и прикасаясь ею к его сжатому кулаку. — Можешь его потрогать?

Мэри делает Рокко знак сменить ее, берет меня под руку и уводит в кухню. Щеки ее горят, черные волосы уложены в высокий начес и залакированы — ну и дела, неужели она накрасилась?!

— Ты где была? — ворчит она. — Пропустила все самое интересное!

Вот, значит, как она думает!

— Да?

— Через десять минут после выхода двенадцатичасовых новостей стали приходить люди. Старые, больные… Все хотели прикоснуться к хлебу.

Я думаю о том, что буханка, должно быть, уже превратилась в рассадник заразы, если ее трогали столько рук.

— Возможно, вопрос покажется тебе глупым, — говорю я, — но зачем?

— Чтобы излечиться, — отвечает Мэри.

— Ясно. Министерству здравоохранения давно следовало искать лекарство от рака в куске хлеба.

— Расскажи это ученым, открывшим пенициллин, — возражает Мэри.

— Мэри, а если в этом нет никакого чуда? Если всего лишь глютен случайно так связался?

— Я в это не верю. Но как бы там ни было, это все равно чудо, — отвечает Мэри, — потому что это дарит отчаявшимся надежду.

Мысли мои возвращаются к Джозефу, к евреям в концлагерях. Когда человеку судьбой определены муки из-за веры, неужели религия может стать маяком? Неужели женщина, у которой так тяжело болен сын, верит, что Бог в этой дурацкой буханке хлеба может его исцелить? И вообще верит в Бога, который позволил ему таким родиться?