Страница 11 из 41
— У этого молодца встречаются верные мысли. У него был нюх. И потом, врага нужно знать, чтобы с ним бороться.
— Так ты хочешь написать свои возражения?
— Писать? Время писанины прошло. Это я предоставлю тебе. Молодое поколение предпочитает действовать.
— Что значит действовать?
— Работать головой и руками. К примеру, навести порядок в Германии, свергнуть правительство, сослать большевиков и евреев всех мастей, зажечь костер радости и объявить войну.
— Ты говоришь от имени вашего общества?
— Именно, — ответил Теодор. — Среди нас нет таких отъявленных индивидуалистов, как ты. Мы больше не проиграем войну.
— Ты ставишь мне в упрек поражение?
— Разумеется, тебе и другим евреям!
— Значит, между нами война?
— Вражда, во всяком случае. А нужно будет, то и война.
— Раз так, — помолчав, спокойно ответил Пауль, — то мы не можем больше жить под одной крышей. Давай спросим у мамы — ведь по завещанию отца дом принадлежит ей, — кто из нас должен остаться?
— Закон делает из меня дерьмо. По вашему римско-иудейскому праву мне, наверно, придется убраться отсюда!
— Никакого германского права у нас нет.
— Это мы еще посмотрим.
Теодор снова начал прохаживаться — большой палец правой руки в пройме жилета. Он хотел создать атмосферу тихой, осторожной враждебности.
— Ты читал когда-нибудь Маркса?
— Нет, — ответил Пауль, — только кое-что о нем.
Тем не менее Теодор полагал, что признание достоинств марксизма привело бы Пауля в более миролюбивое настроение.
— Что ни говори, громадная штукенция — этот Маркс!
Ничто не могло сильнее вывести из себя Пауля, чем выражение «громадная штукенция», да еще произнесенное в манере, с которой это сделал Теодор. Присутствие брата вызывало резь в глазах, сковывало руки, которые он засунул в карманы, чтобы не видно было, как они дрожат.
— Ты невежда! — сказал вдруг Пауль. — Тебе надо бы выучить простейшие вещи!
— Ты абсолютно ничего не понимаешь! — Голос Теодора стал звонче. — Простейшие вещи! В этом вся ваша мудрость! С этими простейшими вещами вы проиграли войну! Мы откроем новую эпоху в Германии! Ваши простейшие вещи — дерьмо! Мы вообще все начнем сначала! Не нужно читать Гердера и Лессинга, чтобы стать человеком и настоящим немцем. Презренная зависть заставляет вас так говорить с нами. Вы не даете нам подняться! Вы нас ненавидите! Вы завидуете нашему будущему! С этим вашим «классическим» образованием! Вот в чем правда! Ты тупица!
Последнюю фразу Теодор выкрикнул так громко, что из кухни пришла госпожа Бернгейм. Прежде чем заговорить, она провела тыльной стороной ладони по бровям, чтобы выжать из своих упрямых сухих глаз слезы, которыми думала себе помочь. Стоя в дверях, она сказала:
— Ну, Пауль, разве твой брат не глупое дитя?
Теодор посмотрел на мать и брата так, как смотрят на труп поверженного врага. Он вынул платок и начал протирать очки. Маленькими голыми глазками, над которыми трепыхались тонкие веки, он смотрел то на мать, то на брата, думая при этом: «Они у меня в руках!» Потом надел очки.
Пауль вдруг поднялся и угрожающе поднес оба кулака к лицу Теодора. Тот схватился за карман, в котором лежал пистолет. Пауль вдруг вспомнил о сцене с Никитой и ткнул кулаком Теодору в глаз. Послышался тихий звон. Очки разбились. Госпожа Бернгейм вскрикнула.
Несколько минут все трое стояли неподвижно, точно восковые фигуры в паноптикуме. На консоли тикали часы. Дождь барабанил в окно. Из коридора был слышен шум воды в водопроводе.
Затем группа распалась. Госпожа Бернгейм исчезла в дверях. Пауль вышел из столовой и направился в библиотеку.
Теодор собрал осколки стекла, хотя хотел было оставить их на полу. Он и сам не знал, зачем ему эти осколки. Кинуть их в кастрюлю, чтобы все сдохли? Бросить их за столом Паулю в глаза? Или насыпать в солонку? Держал осколки в стиснутой ладони, он неуверенными шагами направился в свою комнату. Там он взял пальто, предусмотрительно переобулся в сапоги, не желая доставлять удовольствие матери и брату, заболев воспалением легких, и вышел из дому. Он направился к оптику, а потом в общество «Бог и железо».
В библиотеке Пауль обнаружил, что большая часть его книг исчезла. Он пошел в комнату Теодора, взял несколько книг с полки и отнес обратно. Затем вернулся в комнату брата. Осмотрел три непромокаемые куртки с обвисшими рукавами, на которые были пришиты свастики, черные на белом фоне. В углу у стены стояла прогулочная трость, к рукояти которой был приделан стальной стержень, упрятанный внутри палки. Еще там были охотничье ружье, два пистолета в тумбочке, на письменном столе два кинжала, похожие на ножи для разрезания бумаги. Рядом с чернильницей два картонных ящичка с патронами. Теодор мог обороняться здесь от целой роты.
В комнате, где кроме батарей центрального отопления стояла еще маленькая железная печка, было жарко. Печь остыла, но чувствовалось, что еще вчера ночью ее топили. Эта печь придавала помещению вид унтер-офицерской комнаты. Вместо кочерги Теодор пользовался обломком механизма зонта. Около печки висели крест-накрест две сабли; в середине — забрало шлема, заботливо хранимая реликвия.
Во всем доме только в комнате Теодора было тепло. С тех пор как госпожа Бернгейм начала экономить, привратник должен был включать отопление, только если ртуть опускалась до пяти градусов по Цельсию. Дыхание ледяной пустыни овевало мебель, ковер, окна в комнатах, которые напоминали холодные, прозрачные, аккуратные и по-нежилому прибранные витрины мебельного магазина. Все было новым и ненужным. Полировка блестела как в день покупки. На коврах, казалось, не оседала пыль. Впрочем, госпожа Бернгейм кое-какие ковры свернула и поставила в угол. Там они и стояли, грузно прислонившись к стене, как бы в ожидании, что кто-нибудь да заберет их. На том месте, где они раньше лежали, теперь был мягкий, гладкий, кирпично-красный линолеум. Из множества часов, которые господин Бернгейм принес в свой перестроенный дом, — при его жизни часы стояли или висели в каждой комнате, поскольку он питал слабость к часам и ощущал ценность времени, — теперь шли только одни — на камине в столовой. Госпоже Бернгейм казалось, что эти дорогостоящие устройства скорее изнашиваются в постоянном движении. И все же она оставила мертвые часы в каждой комнате, и из белых, серебряных, ставших ненужными циферблатов и стрелок, годами показывавших одно и то же застывшее время, исходило в морозную пустоту помещения безжизненное молчание.
Пауль дважды обошел дом, каждый раз останавливаясь перед поясным портретом своего отца. Он висел в кабинете над полкой, на которой когда-то свалены были в кучу случайные книги, письма и газеты, а сегодня стояли только почтовые весы, одинокие, тихонько дрожавшие, будто от холода, со сверкающей шкалой из латуни. Казалось, взгляд отца покоился на этих весах. Им было нечего больше делать, кроме как показывать невесомость этого мертвого взгляда. Пауль пытался за весьма неудавшимся художнику представительным обликом разглядеть настоящее лицо отца. Но это ему не удалось. Он помнил еще движения его тела и рук, голубые вены и прямоугольные, очень чистые и почти белые ногти. Однако лицо отсутствовало, оно никогда не жило. Бесполезно было даже открывать склеп. Лицо отца состояло теперь из тысячи дырочек, оно стало обиталищем и пищей червей.
Он впервые грустил о смерти своего отца. Отец был единственной силой и теплом этой семьи, и Пауль решил покинуть дом. Пока жива была его мать, никаких перемен не предвиделось. Никогда не заставит она Теодора уйти. Паулю захотелось уехать.
Он прошелся по саду. Розовые кусты подрагивали, укрытые соломой; молодые побеги ив у решетки подросли, гномы жалко мокли под дождем. Они потеряли свои веселые краски, и выщербленная изразцовая белизна их сказочных бород смешивалась с зеленью мха. Они прибыли сюда юными, бодрыми старичками, а теперь в ожидании распада потеряли веселое достоинство старости. В отличие от людей, гномы с фабрики «Грютцер и компания» в юности были седыми, а в старости стали бесцветными. На узких дорожках не сыпали больше гравий, он больше не скрипел под ногами; тинистая почва проглатывала маленькие камешки. Сад в этот холодный, дождливый осенний день напоминал строительный участок.