Страница 1 из 41
Йозеф Рот
Направо и налево
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
I
Помню еще то время, когда Пауль Бернгейм обещал стать гением.
Он был внуком торговца лошадьми, скопившего небольшое состояние, и сыном банкира, копить уже не умевшего, однако весьма удачливого. Отец Пауля, господин Феликс Бернгейм, шествовал по жизни беззаботно и высокомерно и приобрел немало врагов, хотя и была ему присуща та мера глупости, которую столь высоко ценят его сограждане. Его необыкновенная удачливость возбуждала их зависть. Судьба будто вознамерилась довести их до полного отчаяния: однажды господину Бернгейму выпал главный приз в лотерее.
Такой выигрыш обычно скрывают в лоне семьи как позорное пятно. Господин Бернгейм же, словно опасаясь, что счастье его будет воспринято окружающими с известной долей ненависти, удвоил свое демонстративное презрение к ним и сократил и без того малое число ежедневно получаемых им знаков внимания, отвечая тем, кто с ним еще здоровался, с оскорбительной и равнодушной рассеянностью. Не довольствуясь своим вызывающим отношением к людям, он дошел до того, что бросил вызов самой природе. Жил он в просторном доме своего отца неподалеку от города у широкой, ведущей в еловый лесок, проселочной дороги. Дом, окрашенный в желтый цвет, с красной островерхой крышей, стоял в старом саду среди фруктовых деревьев, дубов и лип и был обнесен серой каменной стеной в человеческий рост. Деревья, растущие по краю сада, возвышались над стеной, и кроны их свисали до середины дороги. С давних времен подле стены стояли две широкие зеленые скамьи, на которых отдыхали уставшие путники. Под крышей гнездились ласточки, в листве деревьев летними вечерами щебетали птицы, и среди пыльной, залитой жарким солнцем улицы длинная стена, деревья и скамейки утешали путника прохладой, а в суровые зимние дни возвещали близость человеческого жилья.
Однажды летом зеленые скамейки исчезли. Вдоль стены и над ней поднялись строительные леса. В саду рубили старые деревья. Было слышно, как с треском разламываются могучие стволы, как шелестят в последний раз их кроны, впервые припадая к земле. Стена рушилась, и сквозь бреши в ней и стропила лесов люди видели оголившийся сад Бернгеймов, желтый дом, окруженный гнетущей пустотой, — и негодование охватывало их, как если бы и дом, и стена, и деревья принадлежали им самим.
Несколькими месяцами позже на месте желтого островерхого дома стоял новый — белый, сияющий, с каменным балконом, который держал на своих плечах атлант из известняка, с плоской крышей, напоминавшей о южных краях, с модной штукатуркой между окон, с головками ангелов и гримасами чертей вперемежку под коньком крыши и весьма помпезной аппарелью, которая достойна была окружного суда, парламента или университета. Вместо каменной стены поднялась частая серо-белая решетка из железных прутьев с заостренными зубцами, выставленными против небес, птиц и воров. В саду виднелись убогие круглые и сердцевидные клумбы, искусственные лужайки с густой короткой почти синей травой и тонкие, чахлые кустики роз, подпираемые деревянными рейками. В середине клумб стояли улыбчивые седобородые гномы из разноцветной глины, в красноватых капюшонах, с заступами, молотками и лейками в крошечных ручках, — сказочный народец с фабрики «Грютцер и компания». Затейливо переплетающиеся, посыпанные мелким гравием тропинки, шуршащие уже при одном взгляде на них, извивались между клумбами как змеи. Нигде не было никаких скамеек. И, стоя снаружи и наблюдая все это великолепие, чувствуешь такую усталость в ногах, будто уже часами бродил по этому саду. Тщетно улыбались гномы. Тонкие побеги роз дрожали, анютины глазки казались раскрашенным фарфором. И даже когда длинный шланг садовника разбрызгивал нежную влагу, не ощущалось никакой свежести, никакой прохлады, а скорее всплывала в памяти струйка дурманящей жидкости, которую билетер распыляет поверх обнаженных голов зрителей в зале кинематографа. Над балконом господин Бернгейм приказал выбить золотыми, затейливыми, с трудом читаемыми буквами слово «Сан-Суси».
Люди видели, как господин Бернгейм в сопровождении садовника день за днем прогуливается между клумбами и строит новые козни против беззащитной природы. Затем слышались щелканье садовых ножниц и хруст веточек низкорослой, только-только посаженной живой изгороди, которая, едва начав расти, уже познакомились со строгим регламентом садового искусства. Окна дома никогда не раскрывались и обычно были занавешены. Иногда по вечерам сквозь плотные желтые шторы можно было разглядеть тени прохаживающихся по гостиной и сидящих в креслах людей, очертания и световые узоры люстры — и все понимали, что в доме Бернгеймов справляют праздник.
Праздники Бернгейма протекали с неумолимо холодным достоинством. Вино, которое пили в его доме, не пьянило, хотя было отменного качества. Его пили и только трезвели. Господин Бернгейм предпочитал приглашать окрестных землевладельцев, кое-кого из офицеров — всегда людей аристократического склада, — избранных представителей из мира промышленности и финансов. Почтение к гостям и боязнь нарушить дистанцию мешали ему быть веселым и непринужденным. Те в свою очередь чувствовали скованность хозяина и весь вечер держались подчеркнуто вежливо. Госпожа Бернгейм не понимала нелепости ситуации и не находила анекдоты гостей остроумными. Она была из еврейской семьи, а поскольку большинство анекдотов начинались со слов: «Ехал как-то один еврей в поезде…» — хозяйка дома чувствовала себя в известной мере оскорбленной и, как только кто-нибудь намеревался рассказать «маленькую историю», огорченно умолкала, опасаясь, что речь снова пойдет об «одном еврее». Говорить с гостями о своих делах господин Бернгейм считал неуместным. Они тоже полагали излишним рассказывать ему о своем хозяйстве, об армейских делах или о лошадях. Иногда Берта, единственная дочь и выгодная партия, играла на фортепиано Шопена с обычной виртуозностью девицы, получившей хорошее воспитание. Иногда в доме Бернгейма танцевали. Через час после полуночи гости расходились. Лампы за окнами гасли. Все засыпало. Только сторож, собака да гномы в саду бодрствовали.
Пауль Бернгейм шел спать, как и положено в приличных домах, в девять часов вечера. Он делил комнату со своим младшим братом Теодором. Засыпал он, впрочем, лишь когда во всем доме воцарялась тишина. Пауль был чувствительным юношей. Его называли «нервным ребенком» и потому считали особо одаренным.
Проявить свою одаренность он старался с юных лет. Когда Бернгейму выпал главный выигрыш, двенадцатилетний Пауль обладал умом восемнадцатилетнего юноши. Быстрое превращение добропорядочного буржуазного дома в богатый, с аристократическими претензиями, обострило его природное честолюбие. Он понимал, что богатство и положение родителя могут обеспечить сильную «позицию» сыну. Пауль подражал «благородству» отца. Вызывающе держался с одноклассниками и учителями. У него были вялые бедра, замедленные движения, полные красные губы, полуоткрытый рот с мелкими белыми зубами, зеленоватая лоснящаяся кожа, светлые пустые глаза, затененные длинными черными ресницами, и длинные мягкие волосы. Вялый, постоянно улыбающийся, сидел он за партой. Всеми своими повадками Пауль давал понять: мой отец может купить всю вашу школу. Беспомощными и ничтожными, подавленными превосходством школы, были здесь другие. Он единственный противопоставлял ей мощь своего отца, своей собственной комнаты, своего английского завтрака — «ham-and-eggs» и свежевыжатый апельсиновый сок с мякотью, своего домашнего учителя, дополнительные уроки с которым получал каждый день вместе с горячим шоколадом и кексом, своего винного погреба, своего экипажа, своего сада и своих гномов. Он пахнул молоком, теплом, мылом, ваннами, гимнастикой, домашним врачом и служанками. Казалось, школа и уроки почти не занимают его. Одной ногой он уже был в высшем свете, отзвук его голосов звучал в ушах Пауля, и в классе он сидел как случайный гость. Он не был хорошим товарищем. Иногда его забирал из школы отец. В экипаже и за час до конца занятий. На следующий день Пауль приносил справку от домашнего врача.