Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 30



Действительно ли он ревновал к Мэттью? Скорее можно сказать, что он ревновал в старинном смысле этого слова, не к кому–то, а о чем–то — а именно о том, чтобы вернуть себе то абсолютное право распоряжаться душой и телом собственной сестры, которым он некогда обладал. Временами он даже испытывал сожаление о невинности, даруемой тем запретом, который они с сестрой преступили. То, что теперь этот запрет преступил вслед за ними кто–то третий, для Teo, как он ни любил Мэттью, было причиной невнятного отвращения, которое он к нему испытывал. Кроме того, в их эскападах было нечто, постоянно напоминавшее ему о южноамериканских трансвеститах, наполнявших по ночам Булонский лес, или о тех респектабельных авеню вокруг, где на краю тротуаров выстраивались в ряд через равные промежутки, словно счетчики парковки, проститутки, или об оргиях, организуемых молодыми способными бизнесменами в шикарных отелях с хорошим выбором напитков в мини–барах и зеркалами, через которые можно подглядывать, что творится в соседней комнате.

Teo раздражало еще и то, что Мэттью гордо выставлял напоказ свою любовь, словно иудей–неофит — звезду Давида. Он любил и Teo и его сестру в первую очередь за то, что они позволяли себя любить. Я тебя люблю. Эти слова слетали с губ Мэттью так же естественно, как дыхание. Он никогда не уставал повторять их.

Teo принимал как нечто само собой разумеющееся, когда эти слова были обращены к нему. Когда же они предназначались Изабель, он слушал их с плохо скрываемым раздражением. В этом он был гораздо больше похож на Мэттью, чем ему самому казалось, — он был из тех, кто мечтает обладать бесчисленным множеством любовниц. Для каждой из которых он был бы единственным.

Хотя и чрезвычайно редко, у каждого из них по очереди все же случались озарения, когда вдруг становилось понятно, что час расплаты неминуемо близится и что мир, который так долго смотрел на их забавы сквозь пальцы, вскоре решится предъявить им счет. Но, как ни странно (впрочем, сказать по правде, они не обращали особенного внимания даже на эту странность), наступление рокового часа все откладывалось и откладывалось. Телефонный звонок из Нормандии не возвещал им о скором приезде родителей, тетушка из «Синего негра» тоже не баловала их своим вниманием.

Надо сказать, что телефонных звонков не было вообще — не только из Нормандии, и однажды, когда Teo все–таки снял трубку, решившись позвонить в Трувиль, чтобы опередить неизбежное, он с удивлением обнаружил, что телефон молчит.

Его изумление длилось ровно столько, сколько требовалось, чтобы обдумать, сообщить ли о своем открытии остальным. Затем, предположив, что родители, уезжая, забыли оплатить счет и телефон отключен, он решил больше не думать об этом.

Que reste–t–il de nos amours?

Que reste–t–il de ces bon jours?

Une photo, vieille photo

De ma jeunesse.

Que reste–t–il des billet–doux,

Des mois d'avril, des rendevouz?

Un souvenir qui me poursuit…

…qui me poursuit…

…qui me poursuit…



..qui me poursuit…

Словно нервный ребенок запинается, выговаривая трудное слово, так пластинка, износившаяся от неумеренного прослушивания, заедала теперь всегда на одном и том же месте. Слушать ее стало мучительно. Но после нескольких попыток заменить эту песню Трепе другой или даже популярной классикой вроде «Valse triste»{74} или «Весеннего шелеста» Сибелиуса, они вынуждены были вернуться к тому самому аккомпанементу, под который началась их игра. И постоянные повторения, которые прежде так резали им ухо, стали для них привычными.

Они включали отопление на полную мощность и расхаживали по квартире нагишом. Но они никогда не были просто голыми: каждый из них носил какой–то один предмет одежды, который мог быть у Teo, например, белой простыней, накинутой на плечи словно тога, у Изабель — бабушкиными угольно–черными вечерними перчатками до локтя, отчего в темноте она казалась безрукой, как Венера Милосская, а у Мэттью — ковбойским замшевым ремнем, который он носил на бедрах. В таком вот виде они и валялись лениво в le quartier des enfants, принимая то одну, то другую величавую позу.

Никто из них более не называл игру — если это все еще можно было считать игрой — «Кинотеатром на дому» или как–нибудь иначе, так глубоко проникла она во все их поры, и кинематографические аллюзии, с которых она начиналась, в ходе ее эволюции стали излишними и были при первой возможности отброшены. Теперь они уже не могли удовлетвориться кривлянием, шутовским переодеванием, случайными прикосновениями и прочими похотливыми подростковыми штучками. Старый реквизит больше не использовался, игра предстала во всем своем неприкрытом буквализме полового влечения, кожи, плоти, тела, в отверстиях которого они пытались спрятаться от мира так же, как осиротевшие лисята прячутся в любую дыру в земле.

Постоянное недоедание вызывало у них мучительные головные боли. Оставшись без всяких средств, но отказываясь даже думать о том, чтобы связаться с родными или друзьями (впрочем, с какими друзьями?), они время от времени прикрывали свою наготу грязным, вытянутым пуловером и парой усеянных пятнами джинсов, пробирались на цыпочках во двор и рылись там в мусорных баках, выставленных вдоль одной из стен.

Но все, что они находили там — а находили они не так уж и много, — неизбежно вело к ужасным запорам. После длительного пыхтения и кряхтения, сопровождаемого иными, гораздо более комическими звуковыми эффектами, им удавалось иногда произвести на свет стул, представлявший собой твердые, мускусные катышки, похожие цветом и формой на миниатюрные мячи для игры в регби, так что Изабель кричала, постанывая, из–за туалетной двери, что скоро ей «придется делать кесарево сечение, чтобы испражниться».

Как–то раз, шаря в кладовой в поисках хоть какой–нибудь пищи — рассыпавшегося в пыль сухаря в целлофановой обертке или плитки заплесневелого швейцарского шоколада, — Изабель наткнулась на клад, о существовании которого они с братом совсем позабыли: на верхней полке стояли три банки кошачьих консервов, купленных для давно уже почившей сиамской кошки.

Teo нашел консервный нож и открыл банки. Затем они начали доставать прямо руками влажное мясо, покрытое слоем желе, и пожирать его, не задумываясь о том, чем это может кончиться.

К несчастью, кошачья еда, в отличие от содержимого мусорных баков, подействовала на их желудки прямо противоположно. Их лица стали смертельно бледными. В желудках забурчали обильно выделяющиеся газы. Сжимая ягодицы, закрывая ладонями рты, готовые извергнуться тошнотворною лавою, все трое одновременно стрелами метнулись в туалет.

Изабель, которая сохраняла наибольшее присутствие духа, внезапно сменила курс и помчалась в родительскую спальню, лежавшую за пределами le quartier des enfants, и немедленно закрыла дверь на щеколду, чтобы отгородиться от остальных.

Teo и Мэттью, оставшись в одиночестве, промчались по коридору в туалет, расположенный рядом со спальней Teo.

На пороге у них произошла потасовка, во время которой каждый из них с трудом сдерживался, чтобы его не вывернуло наизнанку. Но, хотя Мэттью достиг унитаза первым, Teo тут же отпихнул его в сторону. Потеряв равновесие, Мэттью поскользнулся на линолеуме и растянулся на полу, словно спущенный воздушный шарик, чувствуя, как во внутренностях у него полыхает настоящий огонь. Прямо на глазах у прочно усевшегося на белом троне Teo тело его извергло неудержимую хлещущую струю грязи, спермы, рвоты, яичного желтка, карамельного соуса и отливающей перламутром слизи.

Спустя мгновение, когда Изабель вошла в туалет, он все еще лежал неподвижно среди жидкостей, извергнутых его телом, словно слепой, налетевший на свой поднос с завтраком.

Она нежно подняла Мэттью с пола, обтерла губкой все сводчатые расщелины и набухшие покатости его тела, осторожно проводя вдоль воспаленной щели между ягодицами. Отчасти испуганный, но покорно принимающий эту заботу, он позволил ей продолжать очистительный ритуал, и тогда она сбрила его лобковые волосы — не только вокруг пениса, но и там, где на внутренней поверхности бедер они образовывали нечто вроде темно–серой пороховой дорожки. Посмотрев на себя в зеркало, Мэттью возбудился от собственного отражения: он терся об него, он ласкал его, но отражение упорно отказывалось целовать его куда–нибудь, кроме как в губы. Бледные следы от этих поцелуев еще виднелись какое–то время на туманной поверхности стекла, пока не растворились в воздухе, подобно улыбке Чеширского Кота.