Страница 17 из 28
А Бончккевич даже добрый, не любит отказывать. Только любопытный, все ему надо знать. Сам уже теперь со мной заговаривает:
— Что дал?
— Да я не знаю, где он.
Бончкевикч подумал немножко и опять спрашивает:
— Скажи, на что тебе?
— Тогда дашь?
— Дам!.
— А есть у тебя?
— Есть, только я хочу купить картон, рамку сделать.
Я ему все рассказал. Крадемся мы на третий этаж, а тут звонок. Надо идти в классе.
Я очень беспокоюсь. Пятнашка голодный, может, начнет скулить, визжать, а сторож возьмет да и выкинет его.
Я его Пятнашкой назвал. А теперь думаю, что, может, это нехорошо. Похоже на прозвище. Собака, правда, не понимает. Человеку это было бы обидно. Может, назвать Снежком, ведь я его на снегу нашел? Или Белыш, Белышка. Или как-нибудь от слова «зима».
Я уже о нем так думаю, словно знаю, что мне его позволят взять-.
Женщина в лавке и сторож говорили, что у него, наверное, есть хозяин. Может быть, расспросить ребят около тех ворот? Но там даже и ворот-то никаких близко не было. И вдруг кто-нибудь скажет, что щенок его, а это будет неправда: поиграет с ним и опять на мороз выбросит. Да хотя бы и правда, все равно хозяин о нем не заботится, раз вы гнал. А может быть, он сам убежал? Ведь я не знаю, какой у него характер. А молодые щенки озорные. Может быть, нашкодил, испугался наказания и сбежал.
Ну просто не знаю, что делать! Такой озабоченный сижу, словно у меня маленький ребенок. А Снежок, наверное, думает, что я о нем забыл. Собака и правда похожа на ребенка. Ребенок плачет-собака скулит. И лает, когда сердится или когда чему-нибудь рада. И играет она, как ребенок. И смотрит в глаза, и благодарит-лижет и рычит, словно говорит, предостерегая: «Перестань».
Но тут я вспомнил, что сейчас урок и надо быть внимательным, — и так я уже стоял за партой.
Эх, Белыш, Белыш! Мал ты и слаб, поэтому тебя ни во что не ставят, с тобой не считаются, тебя не ценят. Ты не собака-водолаз, которая спасает утопающих, по сенбернар, который откапывает замерзших путешественников из-под снега. Не годишься ты и в упряжку эскимоса, ты даже не умный пудель, как пес моего дяди. Обязательно пойду со своим песиком к дяде, пускай подружится с пуделем. Собаки тоже любят общества. Вот я думаю: «Пойду-ка я с ним к дяде». Но ведь все это только мечты. Потому что, наверное, мне не позволят его оставить. Взрослый скажет ребенку: «Нельзя»! — и тут же забудет. И даже не узнает, какую он причинил ему боль.
Когда я хотел стать ребенком, я думал только об играх и о том, что детям всегда весело-ведь у них нет никаких забот. А теперь у меня больше забот с одним щенком на трех лапах, чем у иного взрослого с целой семьей.
Наконец я дождался звонка.
И вот мы даем сторожу десять грошей на молоко. А он говорит:
— На что мне ваши гроши! Поглядите лучше, что он тут наделал. И отпирает темную каморку, где скулит Пятнашка.
— Ничего, — говорю я. — Можно эту тряпочку, я вытру?.
И я вытер и даже не побрезговал.
А Белыш меня узнал, обрадовался. Чуть было в коридор не выскочил. Прыгает вокруг меня. Совсем забыл обо всех опасностях и бедах. А ведь он мог бы теперь лежать мертвый на холодном снегу.
— Ну, выметайтесь! — говорит сторож, но тут же поправился: — Идите, у меня времени нет.
Взрослому никто не скажет: «Выметайтесь», а ребенку часто так говорят. Взрослый хлопочет — ребенок вертится, взрослый шутит — ребенок паясничает, взрослый подвижен — ребенок сорвиголова, взрослый печален — ребенок куксится, взрослый рассеян — ребенок ворона, растяпа. Взрослый делает что-нибудь медленно, а ребенок копается. Как будто и в шутку все это говорится, но все равно обидно. «Пузырь», «карапуз», «малявка», «разбойник» — так называют нас взрослые, даже когда они не сердятся, когда хотят быть добрыми. Ничего не поделаешь, да мы и привыкли. И все же такое пренебрежение обидно.
Бедный Белыш — а может быть, лучше Снежок? — снова должен сидеть два часа взаперти, во тьме кромешной.
— А может, спрятать его за пазуху, и он будет сидеть на уроке спокойно?
— Дурак, — сказал сторож и запер дверь на ключ. А Манек встречает меня в коридоре и говорит:
— Что у тебя там за секреты?
Я вижу, что он обижен, и все ему рассказал.
— Так ты… так ты ему первому сказал?
— Но ведь я ему должен был сказать, а то он не дал бы денег на молоко.
— Да уж знаю… знаю…
Жалко мне Манека, потому что и мне ведь было бы неприятно, если бы он другому рассказал что-нибудь раньше, чем мне. И на большой перемене я его спрашиваю:
— Хочешь пойдем посмотрим?
А тут на третьем этаже мальчишки курили, и идет следствие, кто курил, кто ходил на третий этаж — не «ходил», а «лазил». Наш сторож говорит:
— Все время гоню их, а они все как-то прокрадываются.
И смотрит на нас. Я спрятался за Томчака. А то бы сразу узнали, потому что я покраснел. Меня даже в жар бросило. А взрослые думают, что, если ребенок заикается и краснеет, значит, он врет или в чем-нибудь виноват. Но ведь мы часто краснеем просто оттого, что нас подозревают, со стыда или от страха, или потому, что сердце сильно бьется… И еще у некоторых взрослых есть обыкновение заставлять смотреть в глаза. И иной мальчишка, хоть и виноват, но смотрит прямо в глаза и врет как по писаному.
Кончилась вся эта история тем, что, кто курил папиросы на третьем этаже, не выяснили, а мы нашего песика так и не повидали.
После занятий сторож говорит:
— Ну, забирайте своего пса, и в другой раз мне сюда собак не водить, некогда мне! А не то отправлю вас в учительскую вместе с собакой.
Мы вышли: я, Манек и Бончкевич. И Пятнашка — пусть его остается Пятнашкой!
И как же он обрадовался, когда его выпустили на свободу. Как все живое тянется к свободе! И человек, и голубь, и собака.
Советуемся втроем, что делать дальше. Бончкевич согласился взять его до завтра, а я тем временем дома разрешение выпрошу.
Но, когда Бончкевич взял у меня Пятнашку, я на него вроде как бы обиделся.
Ведь Пятнашка мой. Ведь это я грел его под пальто. Он меня первого лизнул. Я его нашел и принес в школу и все время о нем думал. А Бончкевич только дал десять грошей, и все.
Ну, разве это справедливо, что одним родители все позволяют, а другим нет? Каждый больше всего своих родителей и свой дом любит. Но ведь обидно, когда знаешь, что другому отец позволяет то, что запрещают тебе.
Почему Бончкевич берет себе Пятнашку, и асе тут, а я должен еще разрешения спрашивать, и, наверное, ничего из этого не выйдет.
Когда знаешь, что у родителей нет денег, их еще больше любишь, потому что становится их жалко. Кто станет сердиться на отца за то, что у него нет работы, или за то, что он мало зарабатывает? Другое дело, если он тратит деньги на ненужные вещи, а на ребенка скупится, думает только о себе, а ребенку жалеет. Вот отец Манека, — почему он тратит деньги на водку да еще скандалы устраивает?
Мне жаль Манека и жаль отдавать белого Пятнашку. Столько пришлось из-за него вытерпеть, а теперь он достается другому.
— Можешь мне эти десять грошей не отдавать, — говорит Бончкевич.
Я рассердился.
— Обойдусь без твоих одолжений! Я еще, может, завтра тебе отдам.
— Раз ты так злишься, не отдавай!
— Поди сюда, собачонка, попрощаемся, — говорю я.
А Пятнашка вырывается, не понимает, что мы расстаемся. Потом уперся мне лапками в грудь и хвостиком весело виляет, и смотрит прямо в глаза.
У меня даже слезы на глаза навернулись.
А он лизнул меня в губы — прощения просит.
И я прижал его к себе в последний раз.
Наконец Манек потянул меня за карман:
— Ладно уж, иди!
Мы пошли. Я даже не оглянулся.
Манек всю дорогу говорил о голубях, кроликах, сороках, ежах. Мне почти что и слова вставить не дал. И дорога домой прошла незаметно. На часах время как будто всегда движется одинаково, но в человеке словно есть какие-то другие часы, и время на них то летит незаметно, то тянется так, что, кажется, и конца этому не будет. Иной раз не успеешь прийти в школу, как уже звонок, и пора домой. А иной раз ждешь-ждешь, пока вся эта канитель кончится, и выходишь из школы, как из тюрьмы, даже радоваться нет сил.