Страница 16 из 28
Она, видно, подумала, что раз я такой озабоченный, то уж, конечно, забуду закрыть дверь и напущу холода. Потому что каждый только о том и думает, чтобы ему самому тепло было. А ведь собака тоже живое существо.
Я совсем уже было собрался уходить, но решил еще раз попробовать:
— Вы только посмотрите, какой беленький, совсем не паршивый. И прикрываю песика рукой, потому что лапка-то хромая. А может быть, отморожена?
А она говорит:
— Да отвяжись ты от меня со своим псом!
Вот тебе и на, словно я к ней привязываюсь. Разве я виноват, что собака на морозе мерзнет?
Ну, ничего не поделаешь. Если и сторож не согласится, то пусть сам его и выбрасывает.
Ребята сразу разорутся на всю школу: «Собаку принес! Собаку принес!» Еще кто-нибудь из учителей услышит. А надо, чтобы никто не узнал, А я уже столько времени зря потерял. Запихиваю песика не под пальто, а прямо под куртку, не подумал даже, что ему там душно будет, и бегом в школу. Сторож, наверное, согласится. Займу у кого-нибудь денег и дам на молоко для моего Пятнашки.
Я его Пятнашкой назвал.
Бегу, а он уже совсем отогрелся. Это я его согрел, через рубашку. Теперь он проснулся и начинает возиться, вертится, даже носик выставил и залаял — не залаял, а тявкнул, — знак такой подал, что ему хорошо: благодарю, мол. Сначала от него ко мне холод шел, а теперь уж он меня греет. Словно ребенка держу. Я нагнулся и поцеловал его, а он зажмурился.
Пришел я в школу и сразу к сторожу: — Спрячьте его, пожалуйста! Он был такой холодный! — Кто холодный? — Да он.
Сторож увидал, что я держу собаку, и нахмурился. — Откуда ты ее взял? — На улице подобрал. — А к чему было чужую собаку брать? — Бездомная она. И лапка сломана.
— Куда ж я ее теперь спрячу? Не надо было уносить, может, у нее хозяин есть?
— Никого у нее нет, — говорю я. — Я всех спрашивал; если бы кто был, то в мороз бы из дома не выгнали.
— Может, паршивый какой…
— Ну, что вы! Посмотрите, какой он чистенький!
Я сделал вид, что обиделся, а сам рад, потому что если возьмет посмотреть, то уже оставит.
Но тут я услышал, что кто-то идет, и сунул щенка под куртку. А сторож тому говорит:
— Отойди. Смотри, у тебя все башмаки в снегу.
И отогнал.
Но все еще не берет. Говорит:
— Вас тут вон сколько, что, если каждый начнет мне собак с улицы таскать?
— Ну пожалуйста, только на несколько часов. Я его потом сразу домой заберу…
— Как же, так тебе и позволят! Я говорю:
— Пойду-ка я на ту улицу, может, кто его признает.
Сторож почесал в затылке, а я думаю: «Кажется, дело на лад идет».
Он еще поворчал немного.
— Мало тут у меня с вами хлопот, — говорит, — еще с собаками возись.
Но взял. Человечный. Тот, со второго этажа, ни за что бы не взял, да еще и обругал бы.
Взял. А мальчишки уже на нас поглядывать начади. Мой Пятнашка словно понял, молчит, не шевелится, только смотрит на меня. А тут звонок звенит. И Пятнашку я пристроить успел, и на урок не опоздал.
Начался урок.
Я сижу на уроке, но мне очень грустно. Потому что, хотя Пятнашке и тепло, но, наверное, он голодный.
Сижу и думаю, где бы денег достать Пятнашке на молоко.
Сижу и думаю, что вот я всю ночь спал в теплой постели и не знал, что псинка на морозе ночует, а хотя бы и знал, все равно ничего не мог бы сделать. Ведь не встал бы я и не пошел бы ночью по улицам искать Пятнашку.
Я сижу на уроке, но мне грустно, так грустно, что этой грусти на весь класс бы хватило. Никогда уж я больше не буду носиться по двору с мальчишками. Вот вчера мы играли в охоту, в лошадки. Какие детские игры! Никому от них никакой пользы. Если бы мне позволили взять моего песика домой, я хоть о нем бы заботился. Выкупал бы его, вычесал, стал бы песик беленький как снег. Захотел бы — научил бы его разным штукам. Терпеливо учил бы, не бил. Даже не кричал бы на него. Потому что часто от слова бывает так же больно, как от удара.
Если любишь учителя, то от всякого замечания больно. Он только скажет: «Не вертись!», или: «Не разговаривай!», «Ты невнимателен!», а тебе уже неприятно. Уже думаешь, сказал ли он это просто так и сразу забудет или и вправду рассердился.
Мой Пятнашка будет меня любить, а когда у него что-нибудь не выйдет, я скажу ему, что это у него получилось плохо, к тут же его поглажу, а он завиляет хвостиком и станет еще больше стараться.
Я не буду его дразнить, даже в шутку, чтобы он не озлобился. Странно, отчего это многим нравится дразнить собаку, чтобы она лаяла. Бот и я вчера кошку напугал. Вспомнил я об этом и стало стыдно. И зачем это я? У нее, поди, чуть сердце от страха не выскочило. А кошки и на самом деле неискренние, или это только так считается? Тут учительница говорит:
— Читай дальше ты. То есть я.
А я даже не знаю, что читать, потому что и книжку не раскрыл. Стою как дурак. Глаза вытаращил. И жалко мне и Пятнашку, и себя самого.
А Висьневский объявляет:
— Триптих ворон считал.
У меня даже слезы на глаза навернулись. Я опустил голову, чтобы кто-нибудь не увидел.
Учительница не рассердилась, только сказала:
— Книжку даже не раскрыл. Вот поставлю тебя за дверь…
Она сказала «поставлю за дверь», а не «выгоню». И не выгнала.
— Встань и стой, — говорит.
Даже не в углу, а на своем месте, за партой.
Видно, учительница догадалась, что со мной что-то стряслось.
Если бы я был учительницей, а ученик сидел бы с закрытой книжкой, то я спросил бы, что с ним, нет ли у него какой-нибудь неприятности.
А что, если бы учительница и вправду спросила, почему я сегодня такой невнимательный? Что бы я ответил? Не могу же я выдать сторожа!
Но учительница сказала только:
— Встань и стой.
А потом еще говорит:
— Может быть, тебе лучше выйти из класса?
Я стою весь красный и ничего не отвечаю. А они сразу крик подняли.
Один кричит:
— Ему лучше выйти!..
А другие:
— Нет, ему тут лучше, госпожа учительница!
Что ни случись, из всего сделают забаву: рады, что урок прервался. И не подумают о том, как человеку неприятно: ведь учительница, того и гляди, опять рассердится.
Наконец-то звонок. Урок кончался. Я бегу к сторожу.
Но тут меня останавливает сторож с нашего этажа, тот самый, злой.
— Куда? Не знаешь разве, что нельзя?
Я струсил, но все о своем думаю:
«У кого бы попросить десять грошей на молоко».
Может, у Бончкевича? У него всегда есть деньги. Нет, он не даст, он меня мало знает. И, когда у него один раз кто-то попросил в долг, он сказал:
— Вот еще, в долг тебе давать, голодранец несчастный!
«У кого же взять денег? У этого? А может, вон у того?» Я смотрю по сторонам. И вдруг вспоминаю, что ведь Франковский должен мне пять грошей. Разыскал его, а он играет с мальчишками и от меня убегает.
— Послушай, верни мне пять грошей.
— Отстань, — говорит он, — мешаешь!
— Да они мне нужны.
— Потом, сейчас не могу!
— Да мне сейчас нужно!
— Говорю тебе, потом! Нет у меня.
Я вижу, что он начинает злиться, ну и денег у нею нет, значит, ничего тут не поделаешь. У Манека тоже нет.
Делать нечего, иду к Бончкевичу. У его отца магазин, он богатый. Бончкевич скрашивает:
— На что тебе? Я говорю.
— Нужно.
— А когда отдашь?
— Когда а будут.
Что же я могу сказать? Другой пообещает: ".Завтра», а сам и в ус дует. Еще выругает; если напомнят. Скажет: «Отвяжись!»
— Ну что, дашь мне в долг?
— А если у меня нет?
— Есть, только дать не хочешь.
Если бы я сказал, на что мне нужны деньги, он, наверное, дал бы. А может, сказать? А он говорит:
— Я уже столько пораздавал, и никто не возвращает. Иди к Франеку он уже целыми месяц мне двадцать пять грошей должен.
А Франек никому не отдает. Я поморщился, по делать нечего.
Ищу Франека, а его нет нигде. Как тут найдешь, в такой сутолоке?