Страница 8 из 38
И я плачу. А тем часом
в жупанах богатых
идут, идут атаманы
с гетманами в хату.
Входят разом в мою хату
ради доброй встречи
и со мной про Украину
начинают речи.
Рассуждают, вспоминают,
как Сечь собирали,
как через пороги к морю
лихо проплывали.
Как гуляли в Черном море,
грелися в Скутари,
как закуривали люльки
в Польше на пожаре,
как в отчизну возвращались,
как они гуляли.
«Жарь, кобзарик, лей, шинкарик!»
бывало, кричали.
Шинкарь мечется, летает,
шинкарь так и вьется.
Кобзарь жарит, а казаки —
аж Хортица гнется —
Гопака дают такого,
метелицу разом,
кухоль ходит, высыхает —
не моргнешь и глазом!
«Гуляй, паны, без жупанов,
гуляй, ветер, в поле!
Жарь, кобзарик, лей, шинкарик,
пока встанет доля!»
Друг за другом ходят кругом
парубки с дедами.
«Так-то, хлопцы! Добре, хлопцы!
Будете панами».
Пир горою. А старшины
на совете вроде:
меж собою речь заводят,
по рядам проходят.
Не стерпели, не сдержали
лихости казачьей —
припустили каблуками...
Я смеюсь и плачу.
От радости плачу, что в хате убогой,
что в мире великом я не одинок.
И в хате убогой, как в степи широкой,
казаки гуляют, гомонит лесок.
В хате предо мною сине море ходит,
темнеют курганы и тополь шумит,
тихо-тихо Гриця дивчина заводит.
Я не одинокий, людьми не забыт.
Вот где они, мои деньги,
вот где моя слава!
А за ваш совет спасибо,
за совет лукавый.
Пока жив, с меня довольно
и мертвого слова,
чтобы вылить горе, слезы...
Бывайте здоровы!
Пойду сынов-гайдамаков
в путь отправлю снова.
Может быть, найдут какого
казака седого.
Может, он их встретит лаской,
теплыми слезами.
И того с меня довольно —
пан я над панами.
Так-то, сидя в своей хате,
думаю в тревоге:
«С кем пойду и кто им будет
вожаком в дороге?»
На дворе давно светает,
встали гайдамаки.
Помолились, снарядились
добрые казаки.
Поклонились, как сироты,
печально и строго.
«Благослови,— молвят,— батько,
в дальнюю дорогу,
пожелай нам доброй доли,
радости на свете».
«Стойте, хлопцы, свет — не хата,
а вы точно дети
неразумные. Кто будет
вожаком надежным?
Кто наставит? Тяжело мне,
на душе тревожно.
Сам растил вас, мои дети,
на ноги поставил.
В свет идете, а теперь там
все книжные стали.
Не судите, что в науках
помочь не пытался.
Самого учили — били.
какой был — остался!
Тма, мна знаю, а оксию
не знаю доныне...
Ладно, дети, погодите:
есть вожак — не кинет.
Есть у меня батько славный
(родного-то нету!).
У него пойдем, попросим
доброго совета.
Сам он знает, что не сладко
сироте без роду;
сам — казак, душа простая,
казацкого роду,
и простое наше слово
он любит и знает,
что певала мать родная,
сына пеленая;
не чурался того слова,
что слепец под тыном
напевает, пригорюнясь,
про мать-Украину.
Любит батько песню-правду
о казацкой славе.
Любит крепко. Идем, хлопцы,
он нас не оставит.
Кабы он меня не встретил,
то, наверно б, ныне
я лежал бы под снегами
на дальней чужбине,
схоронили б меня люди,
забыли б то место...
Тяжело страдать и гибнуть…
За что — неизвестно.
Но минуло... Чтоб не снилось!
Идемте-ка, дети.
Коли мне не дал погибнуть,
запропасть на свете,
то и вас любого примет,
как родного сына.
Там помолимся — и гайда
в путь на Украину!»
Принимай поклон наш, батько!
С твоего порога
благослови моих деток
в дальнюю дорогу!
Интродукция
Было время, гордо шляхта
голову носила,
с москалями и с ордою
мерялася силой,
с турком, с немцем... Было время,
мало ль что бывало!
Шляхта Польшей управляла,
чванилась, гуляла.
Королем играла шляхта.
И король тот — горе! —
так скажу: не Ян Собеский,
не Стефан Баторий!
Все другие перед шляхтой
в рот воды набрали.
Сеймы, сеймики ревели,
соседи молчали.
Да смотрели, как из Польши
короли сбегали,
да слушали, как шляхетство
глотки надрывает.
«Nie pozwalam! Nie pozwalam!» —
шляхта завывает.
А магнаты палят хаты,
сабли закаляют.
Испокон дела такие
творились в державе,
да уселся Понятовский
на престол в Варшаве.
Решил он со шляхтой быть построже
прибрать к рукам — да не сумел!
Добра хотел ей, а быть может,
еще чего-нибудь хотел.
Одно лишь слово «Nie pozwalam»
отнять у шляхты думал он
сперва... Но Польша запылала,
паны взбесились. Крик и стон...
«Гонору слово, дарма праця!
Пся крев! Прислужник москаля!»
На клич Пулавского и Паца
встает шляхетская земля...
И — разом сто конфедераций.
Разбрелись конфедераты
по Литве, Волыни,
по Молдавии, по Польше
и по Украине.
Разбрелись — и позабыли
о воле, о чести.
Сговорились с торгашами,
чтобы грабить вместе.
Что хотели, то творили,
церкви осквернили...
А в ту пору гайдамаки
ножи освятили.
Галайда
«Ярема, герш-ту, хам ленивый,
веди кобылу, да сперва
подай хозяйке туфли живо,
неси воды, руби дрова.
Корове подстели соломы,
посыпь индейкам и гусям.
Да хату вымети, Ярема.
Ярема, эй! Да стой же, хам!
Как справишься, беги в Ольшану —
хозяйке надо. Да бегом!»
Ярема слушает молчком.
Так измывался утром рано
шинкарь над бедным казаком.
Не знал Ярема о другом...
Не знал горемычный, что зрела в нем сила
что сможет высоко над небом парить,
не знал, покорялся... О, Боже мой милый,
трудно жить на свете, а хочется жить!
Любо видеть солнце, как оно сияет,
хорошо послушать, как море играет,
хорошо весною по лесу ходить,
знать, что сердце чье-то по тебе томится...
О, Боже мой милый, как радостно жить.
Сирота Ярема, сирота убогий,
ни сестры, ни брата — никого не знал.
Вырос у хозяйских, у чужих порогов,
но не проклял доли, людей не ругал.
И за что ругать их? Разве они знают,
кого встретить лаской, кого истязать?
При готовой доле пусть себе гуляют,
а сиротам долю самим добывать.
Бывает, заплачет Ярема украдкой
и то не о том, что невесело жить,
что-нибудь припомнит, помечтает сладко.
Да и за работу. Живи — не тужи.
Мать, отец не в радость, светлые палаты,
если не с кем сердце сердцу поверять.
Сирота Ярема — сирота богатый:
есть ему с кем плакать, кого утешать.
Есть карие очи — звездами сияют,
есть белые руки — нежно обнимают,
есть девичье сердце — согрето любовью,
что плачет, смеется, стучит, затихает,
над сиротским изголовьем
средь ночи витает.
Вот такой-то мой Ярема,
сирота богатый.
Был и я таким когда-то,
да прошло, девчата.
Поразвеялось, минуло,
и следа не видно.
Плачет сердце, как припомню...
горько и обидно.
Куда все девалось, куда запропало?
Легче было б слезы, тоску выливать.
Люди увидали, ведь им было мало:
«Зачем ему доля? Лучше отобрать.