Страница 23 из 38
как дочь — отца...
На заре Констанц проснулся
в колокольном звоне.
Собирались кардиналы,
как быки в загоне,
и румяны и дородны;
прелатов орава,
трое пап, князья, баронство,
венчанные главы.
Собралися, как иуды
на суд нечестивый
над Христом. И брань и ссоры.
Вой и крик визгливый,
будто в лагере татарском;
иль в еврейской школе,
и вдруг разом онемели!..
Как в ливанском поле
гордый кедр — так Гус, в оковах,
встал перед собором,
и окинул нечестивых
он орлиным взором.
Задрожали, побледнели,
молча взор вперили
в мученика. «Что ж, меня вы,
спорить звали или
любоваться оковами?»
«Стой, предерзкий, молча! —
гадюками зашипели,
завыли по-волчьи. —
Еретик ты! Еретик ты!
Ты погряз в расколе!
Ты усобицы лишь сеешь,
ты святейшей воли
не приемлешь!» — «Одно слово!..»
«Господом проклятый,
еретик ты! Еретик ты! —
ревели прелаты. —
Ты усобник!» — «Одно слово!..»
« 3амолчи, проклятый!»
Гус взглянул на пап и молча
вышел из палаты.
«Победили! Победили!..»
Словно озверели.
«Аутодафе! Аутодафе!..» —
разом заревели.
И всласть монашеская братья
всю ночь с баронами пила.
На Гуса сыпались проклятья...
Но вот гудят колокола,
идут молиться в церковь Божью
за грешника монахи в ряд.
Горит багровая заря —
и солнце хочет видеть тоже,
что с Гусом праведным творят?!
Загудел Констанц от звона,
в кандалах, под стражей,
на Голгофу ведут Гуса...
И не дрогнул даже
пред костром, ступил на пламя
он с молитвой смело:
«О, Господи милосердный,
что, скажи, я сделал
этим людям, твоим людям?
За что меня судят?
За что меня распинают?
О, молитесь, люди
неповинные! И с вами
то же, то же будет!
Лютый зверь пришел, овечьей
шкурою покрытый!
Точит когти... Горы, стены
от него защиты
не дадут вам!.. Разольется
багряное море
крови, крови детей ваших...
О, горе! О, горе!
Вон те звери! В светлых ризах,
злобой полон каждый...
Жаждут крови...»
«Жги! Пожарче!»
«Крови! Крови жаждут!
Вашей, вашей крови!..» Дымом
праведника скрыло.
«О, молитесь же! Молитесь!
Господи! Помилуй,
прости ты им — ведь не знают...»
И не слышно стало.
Вкруг огня, как псы на страже,
цепь монахов встала —
все боялись, чтоб не выполз
он змеей из жара,
не обвил кольцом корону
или же тиару.
Погас костер; дунул ветер,
всюду пепел сея.
Видели простые люди
огненного змея
на тиаре. Расходились
и Te Deum пели,
и за трапезой монахи,
вкушая, сидели
день и ночь — опухли даже.
Малою семьею
сошлись чехи. Из-под пепла
горсть земли с собою
взяли в Прагу. Так монахи
Гуса осудили
и сожгли. Но Божье слово
с ним не умертвили, —
не думали, что ринется
после гуся яро
орел с неба и расклюет
гордую тиару.
Да и что им!
Разлетелись
монахи, бароны,
точно с пира кровавого
черные вороны.
Разгулялись по хоромам,
даже не вспомянут!
Знай пируют да порою
Te Deum затянут.
С корнем вырвали... Постойте!
Вон над головою
старый Жижка из Табора
взмахнул булавою.
Слепой
Думы мои молодые,
те, что в небе реют,
не вернутся с того света,
стен не обогреют.
Покинули сиротою,
с тобою одною —
сердцем моим, светом моим,
раем, тишиною!
Никому мой рай не ведом,
ты сама не знала,
что звездою путеводной
надо мной сверкала.
Я гляжу, не налюбуюсь...
Вот сверкнула снова,
вот склонилась, уронила
ласковое слово,
Вот мелькнула, улыбнулась.
Гляжу — и не вижу;
а проснусь — и плачет сердце,
из глаз — слезы брызжут.
Спасибо, звездочка! Темнеет
мой день печальный. Вечереет.
Над головой уже трясет
косою смерть. Срок подоспеет, —
умру, и след мой занесет
холодный ветер. Все стареет.
Быть может, и тебя овеет,
брызнувши слезами,
Моя дума. И тихими,
тихими речами
ты промолвишь: «Я любила,
я его любила,
а он не знал!» Звезда моя!
Над моей могилой
гори, звезда... А я буду,
святая, родная,
петь о тебе, с того света
к тебе прилетая.
Этот — бродит за морями
по белому свету,
ищет счастья — не находит,
нигде его нету.
Как вымерло! Другой рвется
из последней силы
за удачей... Вот-вот догнал
и — сразу в могилу!
А третьему — как нищему;
ни хаты, ни поля,
одна сума, а из сумы
глядит его доля,
Как ребенок. А он ее
хает, проклинает,
продает и пропивает —
нет, не покидает!
Как репей, что прицепится
к нищенской заплате
и с чужого урожая
колосья прихватит.
А там снопы, а там скирды.
Глядишь — и в палате
сидит себе побирушка,
словно в своей хате.
Вот оно — какое счастье!
Не догнать — упрямо,
а полюбит — дастся в руки
с колыбели самой.
В рубахе чистой, отбеленной,
веселый, в новых сапогах,
сидел на троицын день зеленый
старик с бандурою в руках,
седой казак.
«И так и сяк...
И нужно бы, да неохота...
А все же нужно. Хоть два года
пускай по свету он порыщет
и сам судьбу свою поищет,
как я искал ее... Ярина!
А где Степан?» — «А вон под тыном,
как в землю вкопан, нем и глух!»
«А мне и невдомек... Эй, друг,
иди сюда! Идите оба!
Как вам такая дробь на пробу?»
И грянул по струнам.
Он играет, а Ярина
со Степаном в пару.
Он играет, подбавляет
каблуками жару:
«Кабы мне такого бы горя:
со свекровью жить, да не споря,
кабы мне молодой муженек,
от меня б не отходил весь денек!
Ой, гоп, чики-чики,
кабы новы черевики,
еще бубон да цимбалы,
Я бы только то и знала —
молодого обнимала!
Ой, гоп гопака,
оженили казака!
Он и печь затопил,
и борща наварил!»
«А ну, дети, еще этак!»
Разобрало старика.
Как ударит, как ушкварит,
кулаки упер в бока...
«А и то не беда,
что выросла лебеда!
Кроши густо,
на капусту —
Будет добрая еда!
А вот это — так беда,
что женили смолода,
оженили,
не спросили —
не осталось и следа!»
«Нет, не то уж — подкосилась
бывалая сила!
Утомился. А это вы
подбавили пыла.
А, чтоб вам! Года-годочки
к земле клонят низко...
Состарился. Иди, дочка,
готовь чашки, миски.
Сказать правду — я голоден,
солнце над стеною.
А ты, сынок, до полдень
останься со мною.
Садись, браток.
Как отец твой
в Польше пал убитым,
ты после него остался
сиротой забытым...»
«Так я, значит, не родной вам,
я не сын ваш? Боже!..»
«Слушай, милый! Вот вскорости
мать умерла тоже.
Остался ты, я и сказал
покойной Марине,
жене своей: «Возьмем его
себе вместо сына», —
Тебя, значит. Она рада.