Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 120



Я возненавидел комэска и его смешок и решил сделать все, чтобы полететь.

Я ступил на крыло и, взявшись за бортики, опустил свое легкое тело в черный зев кабины, на колени, облитые холодным фосфорным светом приборов, положил планшет, а кобуру с пистолетом сдвинул на живот и поставил стрелку высотомера на ноль. Во второй кабине механик привязывал пассажира, объясняя, как пользоваться пулеметом.

Как бы этот болотник не отсек собственный хвост. Впрочем, майор знает, что говорит, решил я.

— Торопись! — закричал комэска. — Чтоб через минуту колеса были в воздухе!

Они с майором теперь уже мирно покуривали за перекрестием хвоста. А когда мотор, кашлянув и облизнувшись огненными языками, заработал, комэска вскочил на плоскость и прокричал мне в ухо, чтобы я поднабрал высоту и передовую пересек в облаках в планировании, а потом шел на «животе» над лесом подальше от железной дороги — «там шарят мессера». Я досадливо кивал — не в первый раз, сам знаю. Он пожал мне руку и соскочил на землю.

Я качнул штурвал, проверяя рули, элероны пошли плавно, а педаль под ногой уперлась. Тот, в задней кабине, зажал второе управление. Механик заглянул в его кабину, выматерился, и педали заходили легко и плавно. Я поднял руку и дал газ, краем глаза увидев облепленные ветром спины провожающих.

Редкие выхлопы над цилиндрами слились в сплошное магниевое сияние, тронулась и побежала под плоскость земля. Задом я ощутил последнюю кочку, и вот уже опущенное в развороте крыло, покачиваясь и дрожа, чертило над чернью леса.

Мотор стучит легко. Винт замер серебристым диском. Кажется, висит в голубизне, лишь внизу тень то изламывается и перепрыгивает торосистые облака, то скользит крестом по глади.

Пальцы пассажира впились в бортики. Я знаю, они мраморно несгибаемы, и сам он словно окаменел. Ремешок на шлеме расстегнулся и хлещет по шее, очки сползли, оттянув белое веко.

— Очки поправь, — закричал я и постучал по стеклам. За вторым козырьком такой же мутный взгляд в никуда. Я махнул рукой и подумал: дынеобразная голова и шлем на ней — нелепица, и если появится «мессер», то этот, который немецкой дивизии стоит, даже не снимет с растяжек пулемет.

Послал бог пассажира! И сколько я ни заглядывал в зеркальце, все так же дрожало землистое лицо и укоряющий глаз под бескровным веком.

Все чаще в белой череде облаков появлялись проталины. Наконец пришло время убрать газ, и мотор, покашливая, клюнул в туманную прохладу. Сверху светило солнце, а под облаками земля лежала серая, неприветливая в тусклом монисте болот, не расчесанная плугом — военная земля. Под крылом струнками блестела железная дорога. Я порадовался, что курс выдержал правильно, но тут же и приуныл: пора переходить на бреющий, подальше от железки, от шныряющих над ней «мессеров», чтоб камуфлированный самолет стал невидимкой над зеленью болот. А ведь железка — «компас Кагановича»[1] — вещь верная, не подведет.

Но определюсь и по прибору, решил я и подумал, что буду вспугивать уток и водяных курочек, и они, взмахивая крыльями и оставляя серебристые цепочки следа на свинцовой глади, будут разбегаться, а вот лебедь — птица загадочная, только гордо головой поведет, но не запаникует, не взлетит.

Я, теряя высоту и забирая влево от дороги, вспомнил хмыканье комэска, его иронические кивки. Что ж он думает: я трус?

Я разозлился и отмочил невероятное — вопреки инстинкту самосохранения, здравому смыслу, приказу, я потянул ручку на себя, и винт глухо зарокотал в облаке. Плевать я хотел на всех «мессеров», пройду и над облаками, на высоте, а если и появится «худой», то стоит отжать ручку — и пусть ищет в облаке, как в молоке. Мы снова шли над облаками в сияющих лучах. Я, уверенный, педалью выдерживал курс и, бросив ручку, выстукивал по планшету навязавшийся мотивчик: «Карамболина, Карамболетта». А дальше забыл. А вот «красавчик» наш распевает «Карамболину» всю, и ромашки поднес актрисе. Не робеет же. Кольнула ревность. Ведь актриса смотрела на меня. Это точно, надо только набраться смелости и познакомиться.



Ну — что я за человек? С «мессером» воюю, а подойти к актрисе боюсь. Прилечу, пойду, решил я, но тут же рассмеялся, искренне, до слез. Это я-то подойду? С официантками в столовой — язык к гортани прилипает, они меня подкармливают и защищают от наших зубоскалов, а тут… актриса. Представляю, каков я буду в своем бордовом полинялом комбинезоне, из-под коротких штанин торчат худые, в американских ботинках, ноги. Пугало! И что я скажу? Вот уж потеха для наших остряков! Меня бросило в жар, и я выглянул из-за козырька. Струя воздуха охладила лицо. Я высунул руку, рукава упруго надулись, прохлада облепила грудь. Нет уж, пусть «красавчик» ухлестывает. У него два «Знамени», а у меня одно, и форма у него с иголочки, и сапоги лаковые, натянутые, как он поучает нас, на фильдеперсовый носок, присыпанный тальком, — во как! Не то что я, «пугало» в американских ботинках! И танцевать он умеет. Но почему он? Ведь я слыхал сам, как актриса сказала аккомпаниаторше: «Посмотри, какой бледный и печальный мальчик — прямо-таки Печорин».

Я бы мог ей рассказать, что я истребитель и после ранения друг отца забрал меня в особый отдел армии, и теперь я летаю на По-2 связи. Я помечтал и о том, что хорошо было бы пойти с ней в Москве в ресторан, а пока нужно достать сапоги: не годится в таких шикарных ботинках месить аэродромную грязь.

Впрочем, все равно. Из нашего выпуска горстка осталась.

Я поймал себя на том, что ощущаю присутствие близкого существа и оно кричит, волнует и переполняет меня жалостью. Кто оно? Откуда в небе? Отгоняя непонятную тоску, я запел «Карамболину», но, оглянувшись, так и замер.

Пассажир обмяк, голова с открытым ртом упала на грудь, пуская тягучие слюни.

— Эй, — закричал я. Белок под бескровным веком недвижим. Я качнул ручку от борта к борту, самолет взмахнул крыльями, и голова пассажира качнулась с плеча на плечо и, к моей радости, стала торчком. Из-под века показался мутный, полный смирения глаз.

Жив, слава богу. Укачало малость. Хорошо, что не пошел на бреющем, над землей бы он расквасился совсем.

Солнце взошло, и в его свете я увидел, что бороденка моего пассажира и ресницы удивительно рыжие, а глаза голубые. И на лице смирение и печаль. Именно о таких лицах говорят, что на них знамение смерти. Я встречал такие лица у летчиков перед полетом — землистые, со взглядом в никуда: они не возвращались. После полета мы собирали деньги и отправляли жене или родителям. А одеяло, шинель и подушки, если не успевал забрать интендант, несли в ближайшую деревню и молча пропивали. Он обречен, подумал я, и нестерпимая жалость заставила как-то успокоить этого человека в тряпичном шлеме и с буханкой под ватником.

— Все будет вот так… — закричал я и показал на горизонт, там ртутью мерцала река. — Там сядем.

Облачность кончилась неожиданно. Одинокие тучки айсбергами с позолоченными вершинами висели к синеве, и я разглядел внизу маленькие, будто мошки, самолетики; их камуфлированные силуэты растворялись над синью леса, и разглядеть их можно было лишь по блеску кабин. Свои… Штурмовики… И мне стало веселее от того, что мы не одни, от того, что наши… Три, два… еще три — считал я.

Один шел на высоте, навстречу. — Наш, — закричал я, — вот он… болотник, смотри!

Я приветственно качнул крыльями. Он не ответил, пронесся черно прокопченный, волоча на антенне отбитую радиомачту. Я увидел упругое алое пламя из-под капота, а в кабине одну голову, хвостовой пулемет торчал вверх, и это значило, что стрелок убит. И не успел я ужаснуться и посожалеть, как сверкнул взрыв и на месте самолета черное бездвижное облако повисло в синеве. Я жадно отыскивал парашютный купол, но из облака медленно сыпались обломки, куски обшивки, какой-то мусор. Парашюта не было. И тогда я увидел истребителей — целая цепочка растянулась по небу. Вот это сопровождение, облегченно подумал я, эти прикроют… Но почему крылья обрублены, почему коки белые, а сами они тощие? Боже!.. В следующее мгновение я до упора отжал газ, стремясь в спасительное облако.

1

Л. М. Каганович — сталинский нарком путей сообщения.