Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 11



Она попала на семинар случайно, кажется, ее привез кто-то из австрийцев (она до этого болталась в Вене), так что речи были вполне дежурными. Но разве вслушивается в смысл тот, кто охвачен страстью? Ему интересно не что, а как она это делает: как подносит к малиновым губам пивной бокал, как откидывает волосы или склоняется перед тобой, так что платье отвисает, выставляя на обозрение две идеальные полусферы. Я говорю: «идеальные», потому что сам видел эти полусферы; и губы наблюдал, и тщательно выбритые белые подмышки (она любила платья без рукавов), и даже, как положено нормальному гетеросексуалу, возбуждался. Но ума не терял, чего не скажешь о Франце.

– Ты понял, что означает ее имя? – спрашивал я брата, и тот выпучивал глаза: что же означает?!

– Die Liebe. Странное имя, у нас так женщин не называют…

– Да?! – поражался Франц. – А ведь ты прав! ЛЮБОВЬ – это очень, очень необычно!

Впоследствии он назовет ее другим именем, которое носила супруга одного древнегреческого героя, жутко ревновавшая мужа и натворившая бед. Но это будет много позже, а в тот Новый год он буквально отупел, как это нередко бывает с влюбленными.

Спустя годы я наблюдал похожее отупение – в аэропорту, когда встречал самолет из России. Причиной этого был страшный груз, летевший вместе с братом в нижнем отсеке A-320. Когда в зале прибытия показался совершенно седой человек, я не сразу узнал брата. Не то чтобы у него был отсутствующий взгляд – взгляда вообще не было. Глаза были обращены не вовне, а вовнутрь, в темноту сознания (а также подсознания), внешние же реакции проявлялись с каким-то странным автоматизмом.

– Зачем ты здесь встал? – спросил я, когда тот остановился у ленты раздачи багажа. – У тебя ведь только портфель, который ты провез в салоне.

– А как же… – в глазах читалось недоумение ребенка.

– Они сами его отвезут куда требуется.

– Да? Тогда пойдем, конечно…

Его приходилось буквально водить за руку, как младенца, растолковывая простейшие истины. Франц, нельзя хоронить Нормана на семейном кладбище. Почему нельзя?! Потому что категорически возражает наша мать. Мать?! Где она, дай с ней поговорить! О, майн Гот! Она давно живет в Ганновере, разве ты не помнишь?! Она уехала из-за того, что в свое время была большая шумиха вокруг мальчика, ей это очень не нравилось! Ах, да, помню… Франц, мы должны провести кремацию и похороны поздно вечером. Почему вечером?! Потому что сбегутся журналисты! Потому что не утих ажиотаж, больше того – появились фанаты, точнее, адепты, и вообще делай, что говорят! Да, я срывался, нелегко разговаривать с роботом, которым должно руководить в столь жуткой обстановке. Меня-то никто не спрашивал: что ты чувствуешь, Курт? Не хочешь ли тоже сбежать в Ганновер, а еще лучше – в какую-нибудь Лапландию, где одни северные олени и финский Николяус по имени, кажется, Йолупукки? Если бы спросили, я бы ответил: очень хочу. Но кто находился бы рядом с Францем? Мать не хотела, Жан-Жак умирал в онкологической клинике под Тулузой, значит, оставался я – сводный брат.

Робот ожил только на кладбище, когда поздним вечером урну с прахом накрывали мраморной плитой. Франц тревожно озирался, затем указал в густеющие сумерки: там – люди!

– Там никого нет, – сказал я.

Он же стоял на своем: там – сотни людей! А может, и тысячи! Он так убедительно говорил о том, что видит пламя свечей, заплаканные лица, что меня пробрала дрожь. Не было никого, мы даже журналистов обвели вокруг пальца! А все равно казалось: кладбище таинственно шепчется, вдали мелькают тени, посверкивают прикрытые ладонями свечи…

Мне тоже неуютно, как и Патрику Зюскинду, не сумевшему примерить на узкие плечи западного немца новую страну, более просторную, другого покроя. Мое положение еще хуже: ту страну, куда я собрался, вообще невозможно «примерить», зато можно запросто утонуть в ее бесконечных лесах и ее водочных реках. И потому пространство кричит. Кричит любимый пивной бар на углу; кричит тенистый парк с утками в пруду; даже зеркальная витрина, где отражается человек в армейском костюме, разговаривает со мной на повышенных тонах. «Хорошо выглядишь, – говорит зеркало, – но учти: так выглядеть ты будешь недолго. Острые сучья, солнце и дожди за неделю превратят тебя в оборванца! Ты взял электробритву? Правильно, и не надо, потому что где ты возьмешь электричество в лесу?!»



Последний крик – уже не крик, а панический возглас: куда ты собрался, майн либер?! Почему ты меня оставляешь?! Зайди ко мне, я дам тебе таблетку, сделаю тебе компресс на голову, и голова опять станет на место! Если хочешь, ты можешь даже лечь в стационар, у тебя будет прекрасная палата, а главное, рядом буду я, твоя Магда!

Я стою перед утопающим в зелени двухэтажным домом, с клумбой перед входом и с баскетбольным кольцом, прикрепленным к боковой стене. Раньше кольца не было, наверное, Магда решила поддерживать спортивную форму еще и посредством баскетбола. Обычно она поддерживает ее ездой на велосипеде, даже в больницу добирается на нем, хотя имеет шикарный «Opel Astra». Вот он, стоит на брусчатке за клумбой; и велосипед стоит там же, значит, Магда дома.

Но я не буду заходить; и звонить на прощанье тоже не буду. Это в прошлом – звонки, встречи, велосипедные прогулки (мне тоже пришлось купить велосипед), поездки на Oktoberfest, где меня строго ограничивали двумя кружками «Lowenbrau», и постоянный рефрен: как ты себя чувствуешь, майн либер? По мнению Магды, человечество на сто процентов больно, только не каждый знает, чем он болен. Поэтому она всегда держала мое состояние под контролем, в любую минуту готовая вытащить из кармана ослепительно белого халата стетоскоп и прослушать сердце и легкие. Что? У Магды не было стетоскопа? То есть это воспоминание из времен «Сороконожки»? Ладно, выразимся иначе: она в любой момент была готова сделать обезболивающий укол, поскольку работала анестезиологом. Вот только я не был к этому готов, потому мы и расстались.

Рано или поздно, однако, любое прощание заканчивается. И вот ранним утром я покидаю город, не спеша отправляясь на вокзал. Я все буду делать медленно, не спеша – это моя принципиальная установка. Франц был не только легкий, но и крайне быстрый. Он слишком быстро переместился в иной мир, слишком быстро взялся его осваивать, вообще вел себя импульсивно. Я же должен сбавить обороты, проделать то же, но более основательно, как и положено человеку с протестантским воспитанием. Да, я плохой протестант, поэтому катехизиса Лютера в моем рюкзаке нет. Зато там есть адреса (много адресов!), так что я не пропаду. Первый адрес у меня польский, это городок на границе с Белоруссией; последний – московский. Буквально неделю назад я разыскал через интернет моего старого знакомого Вальтера, живущего сейчас в Москве и пишущего книгу. Впрочем, до Москвы еще надо добраться…

4. Приглашение на казнь

Вера не знает, зачем устроилась на эту работу. Были же другие места, да, менее оплачиваемые, да, с полным рабочим днем, но ради душевного уюта можно потерпеть. Здесь же ни уюта, ни покоя, сплошной невроз и реплики типа:

– Мне кажется, вы нас не любите…

Услышав такое, Вера изображает удивление.

– Я не люблю?! Вас лично, Вальтер, я очень люблю! Можно сказать: обожаю!

Долговязый нескладный Вальтер через силу усмехается.

– Я говорю про всех… Про всех, кто у вас учится.

– И я про них говорю. Я вас всех люблю, ценю и всеми силами повышаю ваш образовательный уровень! Впрочем, если я чем-то не устраиваю, можете жаловаться начальству.

Интересно, побежит жаловаться или нет? Стукачество – оно же у них в крови, такая нация. Кто-то, помнится, рассказывал, как в Потсдаме припарковался в неположенном месте – на пять минут, чтобы в магазин заскочить. Так за эти пять минут какой-то добросовестный немец успел стукнуть в полицию, и те моментально примчались, чтобы оштрафовать презирающих «орднунг» русаков…

– Зачем жаловаться? Разве после этого вы будете нас любить?